Метр Шартен вместе со своим сыном сел в самолет и через два часа уже ступил на шершавые шестиугольные бетонные плиты Темпельгофского аэродрома.
У выхода с аэродрома их встретил директор Небель–театра, человек с улыбкой, будто приклеенной к губам, и потными руками, которые он все время вытирал клетчатым платком, и сейчас же отвез в старый, похожий на средневековый замок отель «Ритц», помещавшийся на Курфюрстендамм, в английском секторе Берлина. Сходство со средневековым замком было только внешнее — для них приготовили вполне современные, очень удобные комнаты, и это внимание, а также предчувствие большого, быть может, исключительного успеха привело метра Шартена в отличное настроение.
Еще на аэродроме он успел спросить директора, когда будет премьера, узнал, что спектакль состоится завтра, и остался очень доволен этим. Он прекрасно понимал, чем объясняется такое любезное внимание американского командующего. Дело в том, что Анри Шартен написал пьесу, где ясно показывалось, что в минувшей войне решающую роль в победе сыграло открытие союзниками второго фронта. Писатель искренне верил в силу американской армии и, прославляя ее в своей пьесе, нисколько не кривил душой.
Ему приходилось бывать в Берлине и до войны. Он даже провел здесь несколько месяцев, изучая философию в университете на Унтер–ден–Линден, которая теперь находилась в восточном секторе Берлина. Любопытно, можно ли будет туда проехать, поглядеть, существует ли там еще университет?
По дороге из Темпельгофа в отель Шартен не узнавал даже хорошо знакомых улиц. Они казались ему разбитыми челюстями, где еще торчат редкие зубы уцелевших домов. Полуразрушенная Гедехтиискирхе вонзалась в небо, как гигантский бивень, поставленный стоймя где–то в конце Курфюрстендамм. Даже теперь, через столько лет после окончания войны, в Западном Берлине то и дело попадались сплошь разрушенные улицы, покрытые битым, уже слежавшимся кирпичом и штукатуркой. Руины поросли травой. Здесь царило полное запустение, и казалось, что от развалин до сих пор несет запахом гари и мертвечины.
Наконец машина выехала на Курфюрстендамм, и Шартен облегченно перевел дух — по крайней мере, хоть эта улица была восстановлена и напоминала старый Берлин, нет, пожалуй, скорее Лондон: Шартен невольно отметил про себя то, что ему все чаще и чаще попадаются на глаза вывески на английском языке.
«Интересный город, надо будет по нему поездить», — подумал писатель.
Его сын Шарль, лейтенант французской армии, был в восторге от этой поездки. Развалины не произвели на него особого впечатления, да и вообще Берлин его не слишком интересовал. Ему очень нравилось видеть доказательства славы своего отца, смотреть на голубые афиши Небель–театра, висевшие всюду, где только можно было приклеить квадратный метр бумаги, и везде — на аэродроме, возле машины, в отеле — слышать имя Шартена, произносимое почти с подобострастным уважением.
Пока они доехали до отеля, обосновались в номере и съели сладкий суп и сладкое мясо, начало уже смеркаться. После обеда старый Шартен вышел на улицу прогуляться, купил несколько газет, вернулся, сел у окна и, поглядывая вниз, на широкую улицу, разделенную пополам длинными зелеными клумбами, огороженными низенькой зеленой решеткой, принялся читать. Он купил газеты и западного и восточного секторов — ему было любопытно их сравнить.
— Вот что значит точка зрения, Шарль, — засмеялся Шартен, и его мясистое лицо даже покраснело от удовольствия. — Смотри, где–то в восточном секторе происходят легкоатлетические соревнования с участием русских и венгров. «Нахт–экспресс» твердит, будто это грандиозное спортивное событие, а «Тагесшпигель» уверяет, что там не на что смотреть.
— Мы пойдем туда?
— Ты заинтересовался? Значит, стал на точку зрения «Нахт–экспресс» и всех восточных газет, — торжественно заявил Шартен и снова рассмеялся. — Но пусть это тебя не пугает–такие тенденциозные сообщения могут сбить с толку и более опытного, чем ты, человека. А знаешь, поедем, мне вдруг захотелось вспомнить молодость, подышать воздухом стадиона.
Он встал и прошелся по комнате, выпятил грудь, напряг руку, и крепкий шар мускула обрисовался под тонкой тканью рукава. Когда–то он увлекался спортом, был неплохим борцом и не раз успешно защищал честь своего клуба. Воспоминания о тех временах всегда были приятны — они наводили на мысль о том, что организму, смолоду закаленному спортом, предстоит исключительно долгая жизнь.
Зазвонил телефон. Шартен стремительно схватил трубку. Адъютант американского генерала осведомился, имеет ли он честь говорить с уважаемым господином Шартеном, и тотчас же соединил его со своим шефом. В трубке послышался уверенный, раскатистый бас генерала Арвида Стенли. Он говорил быстро, весело, не сомневаясь, что разговор с ним может быть только приятен собеседнику. Небрежно извинившись, что не может повидаться с Шартеном сегодня, он предложил ему встретиться после премьеры. А если у Шартена найдется свободное время, он просит его обязательно побывать в восточном секторе, посмотреть, что там делается. Это может дать великолепный материал для их будущей беседы. Согласен? Прекрасно! Итак, до встречи после премьеры.
Шартен осторожно положил трубку. Ему показалось, будто здесь, в Берлине, у него появился очень внимательный, снисходительный, но властный хозяин. Как и почему это произошло, писатель не мог понять. Он не давал генералу Стенли никаких оснований для разговора в таком тоне.
Чем больше Шартен размышлял о своей беседе с генералом Стенли, перебирая в памяти его слова и интонации, тем сильнее омрачалось его настроение. Похоже, будто американцы, разрешив ставить пьесу, уже считают автора своей собственностью. Ехать на стадион ему расхотелось.
Шарль тем временем читал газеты, не переставая восторгаться прочитанным.
— Смотри–ка, отец, — говорил он, — они–таки сумели сделать из этого Берлина нечто приличное. Не знаю, как там в восточном секторе, а западные стали очень похожи на Америку. Это мне нравится. Все–таки деловые ребята, ничего не скажешь.
— Как бы они из всего света не сделали Америку, — сердито проворчал Шартен. — Слишком уж они деловые…
— Не понимаю тебя, — с недоумением взглянул на отца Шарль, — мне казалось, что ты всегда ладил с американцами.
— Да, они мне очень нравятся в Америке, немножко меньше в Берлине, еще меньше в Париже и совсем не нравятся, когда пытаются залезть мне в душу.
— У тебя был неприятный разговор с генералом? — Шарль, видимо, хорошо знал своего отца.
— Наоборот, очень приятный.
— Отчего же ты сердишься?
Шартен не знал, что ответить. Он и сам не понимал, что вдруг на него нашло. В конце концов все — и премьера, и приезд в Берлин, и разговор с генералом — являлось только логическим следствием его собственной работы. Из–за чего же ему злиться?
Шартен сердито засопел, глубже уселся в кресло и погрузился в чтение. Минут через десять он отложил газету и снова стал смотреть через открытое окно на улицу. Над Берлином сгущались сумерки. На Курфюрстендамм засияли неоновые буквы реклам. Улица стала темноватой и немного таинственной.
В тот вечер Шартен лег спать в очень скверном настроении. Ночь он провел плохо. Утром, бреясь, долго смотрел на тяжелые мешки под глазами. В его возрасте не следует пускаться в такие далекие путешествия.
И вот настал наконец вечер премьеры в большом, но довольно уютном Небель–театре, с занавесом и обивкой из дымчато–серебристого бархата, соответствовавшего названию театра, так как «небель» по–немецки — туман. Шартен уже успел побывать за кулисами, почувствовать запах краски и клея от новых декораций и с головой окунулся в ту необычайно нервную и волнующую атмосферу, которая неизбежно сопутствует первым представлениям.
Войдя в директорскую ложу, Шартен увидел там Шарля. Молодой человек с недовольной гримасой рассматривал публику — по его мнению, в Берлине почти нет красивых женщин. Не слушая его болтовни, Шартен сел не у барьера, а в глубине ложи и тоже стал глядеть на зрителей. Зал постепенно наполнялся — до начала оставалось минут десять — пятнадцать.