10

Социологи предсказывают: через тысячу лет все население планеты будет состоять из одних ученых.

Хорошо это или плохо? Не знаю. Впрочем, что тут плохого, если даже дворник и тот будет иметь степень кандидата философских или исторических наук! Но каковы будут люди? И какие между ними возникнут отношения?

Если между ними возникнут отношения, какие существуют между мною и двумя моими аспирантами (о третьем, речь пойдет особо), то это будет почти катастрофично.

Для Белоусова и Мокрошейко я что-то вроде одушевленного, любезного, одетого в старомодный костюм справочника.

Белоусов и Мокрошейко спрашивают меня, - я отвечаю. Я отвечаю - Белоусов и Мокрошейко запоминают мои ответы. Во всем этом почти нет ничего от чувства, от души. Разве нужна душа, когда наводят справки, ищут сведений. Я справочник, человек. начиненный сведениями и фактами. Таков я для них.

А для себя? До этого им нет никакого дела. Вместо того чтобы лишний раз заглянуть в книгу, они заглядывают в мою память.

Белоусов и Мокрошейко спрашивают - я отвечаю.

Другое дело-экзамен. Тогда я спрашиваю - они отвечают. О них я сужу по их ответам, но ведь и они тоже судят обо мне по моим вопросам.

Вот почему меня пугают прогнозы социологов.

За много лет своей работы я привык оценивать людей по тому, что и как они знают. Я приучил себя смотреть на жизнь, словно и она стоит у дверей и ждет своей очереди держать у меня экзамен.

Мысль о том, что все население планеты будет состоять из одних ученых, меня смущает. Пусть больше половины из них будут талантливыми исследователями. Больше половины, но не все. Будут и подобные Белоусову и Мокрошейко.

Миллион Белоусовых. А сколько таких, как Серегин? Сотни или единицы?

Однажды я спросил Серегина, - любит ли он заниматься самонаблюдением?

- Самонаблюдением? - Он усмехнулся. - Я считаю, что Огюст Конт был прав, когда отрицал его возможность. Конт высмеивал самонаблюдение как нелепую попытку человека заглянуть а окно, чтобы увидеть, как он сам проходит по улице.

- Но ведь Конт ошибался, - сказал я. - Он был типичный метафизик.

- Как бы мне хотелось увидеть себя в окно.

- Но ведь это невозможно.

- Мне почему-то всегда хочется невозможного. Я посмотрел в окно. И вздрогнул. За окном по улице шел он, словно со мной здесь рядом пребывал кто-то другой.

- Смотрите, - взволнованно сказал я. - Это ведь тоже вы за окном, на тротуаре? Жалко, нет здесь Конта, мы бы его заставили взять свои слова обратно.

- К сожалению, это не я, - ответил Серегин. - Доцент Сидельников. Много бы я дал, чтобы это был не он, а я.

- Вы страдаете, что у вас нет двойника или близнеца-брата?

- Нет. Я страдаю от того, что человек не может переступить границ возможного. Я, например, знаю, что если проживу даже девяносто лет, никогда не перекинусь словом с представителем другой логики, другого, внеземного опыта. Слишком велико и бездонно расстояние.

- Не понимаю вашей тоски, - сказал я - Мне вполне хватает и земных, обыденных собеседников. А когда приходит желание поговорить с кем-нибудь, с кем-нибудь очень умным, я раскрываю том Пушкина, Гегеля или Гёте.

- Мне этого маловато, - сказал Серегин.

- Маловато? Как вам не стыдно! Ведь это боги. Ими всегда будет гордиться человечество.

- Вы меня не поняли. Логика Пушкина, Гёте и даже Гегеля наша, земная. А мне хотелось бы встретиться с иным типом мышления, соответствующим иной среде. И сознание, что это невозможно, приводит меня то в отчаяние, то в ярость. Эволюция обманула нас, дав нам разум.

- Почему?

- Весь смысл земной, человеческой цивилизации заключается в том, чтобы состоялся диалог между нами и тем, кому мы можем сказать вы. - Он сделал паузу и продолжал:

- Я не может существовать без ты, мы без вы Земной разум создан не для монолога, а для диалога. Земное человечество не может остаться вечным Робинзоном на своем крошечном планетном островке. Чтобы сказать ты и услышать ты, Робинзон обучил попугая. Вся наша человеческая культура без диалога с другим разумом - это только попугай, иллюзия, самообман. И я боюсь, что мы навсегда останемся Робинзоном, разговаривающим с самим собой и с попугаем.

- Мне не совсем понятна ваша мысль, Серегин. Ведь человечество - это миллиарды индивидуумов, беспрерывно общающихся друг с другом. Как можно человечество сравнить с Робинзоном?

- Мы говорим о разных вещах. Законы логики, законы мышления объединяют одного и всех, делают одним коллективным целым. Логика не может быть индивидуальной. Только она и делает всех людей такими похожими друг на друга.

- Вы думаете, что может существовать другая логика, не имеющая ничего общего с нашей?

- А почему бы нет?

И он замолчал. Молчал и я. Вероятно, мы оба думали об одном и том же - о логике иного типа.

Потом я спросил Серегина, не потому ли он так интересуется теорией информации, семиотикой, а также эмоциональным мышлением древних и первобытных народов. Он ответил:

- Да.

Коротко, категорично и чуточку сердито. Впрочем, на что он сердился? На земную, слишком привычную логику или только на меня?

Я всегда плохо понимал людей моложе себя на двадцать или тридцать лет. Даже самые примитивные из них, вроде Мокрошейко, ставили меня в тупик. Но Серегин, этот энтузиаст семиотики, влюбленный в египетские иероглифы, в древнейшие идеографические формы клинописных знаков, мечтавший о встрече с представителем иной логики, казался мне чем-то вроде нового Фауста. Ведь Фауст вместе со своим создателем, Гёте, тоже мечтал о невозможном.

Если общество через тысячу лет будет состоять из таких, как Серегин, я, пожалуй, сочту возможным примириться с предсказанием социологов.

У меня бедное воображение. Когда я пытаюсь представить себе население планеты, состоящее из докторов наук и член-корров, я мысленно вижу Академический городок а Комарове, увеличенный до сверхземмых размеров.

Но стоит мне взглянуть на Серегина, как все это исчезает. Серегин несет с собой возможность иного мира, иной среды, иного измерения.

11

Я открываю дверь. Входит Серегин. В руке у него книга.

А на лице насмешливо-изумленное выражение, словно ему только что довелось быть свидетелем чего-то необычайного.

- Ну, что? - спросил я. - Увидели самого себя, глядя в окно?

- Не себя, а вас.

- Где?

- В книге, не имеющей к вам никакого отношения. В фантастическом романе Черноморцева-Островитянина.

- А где вы приобрели эту новинку?

- В книжном магазине на Большом, у красивого элегантно-старомодного продавца, чем-то похожего на Диккенса,

- Тогда все понятно, - пробормотал я.

- Если вам понятно, то вы великий детерминист. А меня, признаюсь, это ошеломило. Причем тут вы? В книге ваше изображение.

Мы прошли в кабинет и сели на большой кожаный диван, и Серегин раскрыл книгу в том месте, где была закладка.

- Что такое? Куда он исчез? Может, не там положил закладку?

Он стал перелистывать книгу, разыскивая рисунок, а я, терпеливо ждал, зная, что он его найдет, но не сразу.

- Не спешите, - сказал я. - Страницы слиплись. Найдется. Не сомневаюсь. Но чем вы объясните эту нелепость - хулиганством, непозволительной дерзостью художника?

- Об этом я пришел спросить вас. Вам что-нибудь известна?

- Известно.

- Что?

- Я не более чем знак, буква, иероглиф. Мое изображение - это символ, с помощью которого представитель внеземного мышления пожелал войти в логический контакт с вами. Вы мечтали о таком собеседнике. И вот он начал с вами беседу.

- Вы шутите?

- Я абсолютно серьезен.

- А где же он, этот собеседник?

- Недалеко отсюда!

- В нескольких десятках световых лет?

- Да нет! Рядом. На Большом, в том самом магазине, где вы купили книгу.

- Уж не этот ли продавец, кокетничающий своим нелепым и случайным сходством с Диккенсом?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: