Потом начинаешь думать и гадать: когда же надо было остановиться, схватить ее крепко, еще раз объясниться, просить прощения, удержать силой словом, что-нибудь предпринять, лишь бы не доводить до того последнего момента, не переходить последний рубеж?
Увы, теперь поздно. Процесс необратим. Она ушла и все больше себя накручивает, все больше настраивается против тебя. Обида растет, и уже появляются весьма определенные планы на новую жизнь, жизнь без тебя.
Да и ты сам не сразу понимаешь, что вы уже миновали этот рубеж. Тоже ходишь обиженным, тоже себя накручиваешь. Тебе еще кажется, что продолжение следует, что дальше, что потом... И вдруг выясняется: всё, всё кончено. Точка.
***
Наверно, это было тогда, когда мы вели очередной (может, четыреста девяносто третий по счету) разговор на одну и ту же тему, разговор, который начинался ее словами: "Ты всех жалеешь, а меня тебе не жалко?"
И мы крутились по улицам, и был мороз и ветер, и в мертвенном свете ртутных фонарей я видел, как посинело от холода ее лицо, и не было, не было у меня денег, чтоб зайти в какое-нибудь кафе погреться, - не знаю я такого кафе, где можно посидеть за рубль.
То, о чем мы говорили, постороннему человеку показалось бы бредом, сумасшествием, но слова для нас не имели значения. В каждой ее фразе была откровенная, исступленная мольба: будь со мной! И в каждом моем слове звучал жалкий, извиняющийся, извивающийся отказ. Вот что было главным.
- Ты себя не ценишь, Тыша, - говорила она, - ты единственный, ты штучного производства, ты один на миллион людей, сошедших с конвейера. Я верю в тебя. Я знаю, что и в эти дни, и вообще всегда ты думаешь о своей науке, о том, что только ты один можешь совершить. Те открытия, которые под силу тебе, люди сделают только через сто лет. Но тебе надо жить по-другому, сконцентрироваться на науке, а без меня ты не сможешь, только я твой помощник, только я создам для тебя все условия. Ведь жизнь коротка, тебе мало осталось, ты совсем уже не мальчик. Проблемы твоей семьи - это проблемы миллионов людей во всех странах. Каждую минуту на земле рождается и умирает тысяча человек. Но им не под силу сделать то, что сможешь ты. Мир огромен. Появятся еще миллиарды новых людей, но тебя не будет! Ты умрешь и не выполнишь своего предназначения.
- Да, ты права. У меня мало времени, еще меньше, чем ты предполагаешь, ибо так просто разочароваться в своих силах и потерять уверенность в себе. Я знаю, мне будет легче с тобой, более того, мне надо жить только с тобой. Надо жить по большому счету, а жизнь дается один раз, и надо заботиться о главном: о призвании, о том, что можешь совершить только ты один. В этом большая мудрость. Философская истина. Но если даже я действительно не только в твоих глазах, не только в своих бредовых фантазиях, а вообще объективно представляю какую-то ценность для миллионов людей, то для меня эти миллионы начинаются с двух моих девочек, но они не могут жить без меня, и я не могу без них, а если не будет двух моих девочек, то мне плевать, понимаешь, плевать на эти миллионы, без них никого у меня нет, и я никому не нужен. Эта примитивная, простая истина, но на ней держится все в этом мире.
- Значит, ждать, когда ты устроишь им счастье? Но я устала. Нет у меня сил на такую жизнь. Год назад я еще могла. А теперь нет.
Естественно, что все кончилось взаимными уверениями: дескать, ничего, все будет хорошо. Но это был последний рубеж.
Некоторое время я еще надеялся: как-нибудь обойдется, что-нибудь придумаю... Теперь я знаю - нет у меня Ирки. Отныне и навсегда.
***
Сегодня я встретил компанию мальчиков и девочек. Ребята совсем молоденькие, одеты немодно, с отцовского плеча. Идут вразвалку, держатся развязно, хватают девочек за руки (и этим скрывают свое смущение - наверно, первая совместная прогулка). И девочки неяркие, тоже смущены, щебечут только друг с другом. А одна похожа на Ирку. Она еще будет красивой. Парнишка в кепочке играл на гитаре и пел обыкновенную песню, ту, которую поют в подворотнях - про жестокую любовь, крошку Мэри, бедного юнгу, - и несколько ребят ему подпевали. Шли они нестройно, разрозненно, но им было хорошо, и я понял, почему им хорошо. И мне стало тоже хорошо, а может, даже лучше, чем им, ибо они не знали, что такое молодость, им казалось, она навечно, а для меня молодость прошла и сейчас только на минуту вернулась, но и эта минута пройдет: уже был виден мой дом, я уже приготовил слова, с которыми появлюсь на пороге.
Компания осталась позади, а переборы гитары еще доносились, грустная мелодия затихала, и я вдруг опять вспомнил Ирку, не таясь вспомнил, откровенно, и почувствовал такую дикую, немыслимую боль - знаю, так никогда больше не буду о ней вспоминать.
Я пришел домой и сказал приготовленные веселые слова. Потом стал искать сигареты. Конечно, если я не позабочусь, в доме нет сигарет. Наконец нашел окурок. Любой бы другой на месте Наташки догадался, что со мной происходит. Но она обладала удивительной способностью ничего не замечать. А может, в этом ее счастье. Я смотрел, как она хлопочет на кухне, смотрел на ее некрасивое, а может, красивое, но всегда для меня дорогое, любимое лицо и постепенно успокаивался.
Я спросил о ее планах на вечер, и она сказала, что собирается пойти в магазин. Сама. Впервые после больницы. Что надо купить?
Я достал лист бумаги и написал:
"Масла - 200 грамм.
Мясо - 1 кг.
Сахар - 1 кг.
Майонез - 1 банку.
Маргарин - 1 пачку.
Хлеб - 1 батон.
Сигареты - 1 пачку".
Я вручил ей деньги, сумку, помог одеться, проводил до дверей и уже на лестнице попросил, что, если останется мелочь, пусть купит еще две бутылки пива.
1972