Не скоро я кончил повальный обыск и облек его в форму. Ко мне стала собираться вчерашняя публика, чтобы узнать исход всех интересовавшего следствия. Между тем привели Крючиху и вслед за ней явилась Паточка, которую брал с собой непременный заседатель полицейского управления, производивший, по моему требованию, поиски утопленных Паточкою вещей мужа ее. Оказалось, что инструментов отыскать нельзя, так как они брошены в самое глубокое место чрезвычайно быстрой, с песчаным и непостоянным дном реки, и, без сомнения, замыты уже глубоко. Но найдена фуражка, которая, попавши на воду дном, поплыла и остановилась на отмели. Она признана принадлежащею покойному.
Мне осталось, для округления дела, дать очную ставку Паточке с матерью ее. На этой очной ставке Паточка обнаружила замечательные сценические способности. Ей хотелось порисоваться перед публикой. Она упала перед матерью на колени и, заливаясь слезами, стала умолять ее о сознании:
— Не запирайся, матушка! Не губи свое милое детище и т. д.
Драматический монолог глубоко тронул публику: барыни навзрыд плакали. Даже холодная Крючиха, по-видимому, уступила мольбам дочери, которая в эту минуту казалась истинно прекрасной грешницей: ни одной тривиальной фразой не испортила она своего монолога. Крючиха сказала:
— Ну, что делать: сознаюся я.
— Спасибо тебе, моя голубушка! — сказала Паточка, бросаясь на шею матери.
Сейчас же на лице ее расцвела веселая улыбка. Но Крючиха продолжала оставаться холодною, и больше не проронила ни одного слова.
Арестанток увели. Публика стала расходиться, обвиняя во всем Крючиху и жалея бедную Паточку. Многие пожалели Шерстяникова и никто — Иванова!
Как водится, я представил дело в уголовную палату, а копию с него начальник команды отослал в военно-судную комиссию.
Пока дело ходило по инстанциям, мне не раз приходилось бывать в остроге. Каждый раз я осведомлялся о Паточке и каждый раз заставал ее в веселом расположении духа: в каморе своей она резвилась, как беззаботная птичка в клетке.
В остроге она родила недоноска, прижитого уже в заключении. На это обстоятельство никто не обратил внимания, да и к чему?
Наконец вышло окончательное решение. Паточка приговорена в каторжную работу на восемь лет. По счастию ее, ко времени приведения в исполнение решения, отменены были телесные наказания, и она весело взошла на эшафот. — Не думаю, чтобы она очень внимала словам священника, потому что постоянно кивала головкой то тому, то другому из зрителей. В то время, когда читали приговор, она показала мне мимически, будто курит, конечно, намекая на то, что во время следствия я иногда давал ей папиросы.
В то же время, на публичной площади другого города, исполнялся такой же точно приговор над Ивановым. Я уверен, что, сохраняя свою всегдашнюю флегму, равнодушно смотрел он на публику, быть может, презирая ее; но не думаю, чтобы кто-нибудь из окружавшей его, чуждой ему толпы выразил ему сочувствие. Да и нуждался ли в этом сочувствии тот, который и в каторге думал встретить таких же людей?
Найдет ли он там таких людей, как сам он? Вот вопрос!
III
Нежный отец и просужий братоубийца
Сенокос — самое не сенокосное время для судебного следователя, да и для всякого другого чиновника, имеющего дела в уезде. Эта истина особенно дает себя чувствовать в наших северных губерниях, где тридцативерстный волок[26], разделяющий две деревни, не считается еще больно великим, где сенокосы отстоят от селений на целые десятки верст, иногда многие. Приезжаешь в деревню; ямщик подвозит к обывательской, если таковая полагается, а если ее нет, что, впрочем, редко случается в краю, где так редки населенные местности, то к десятнику. Да и десятника-то как найдешь?.. Дома старый да малый.
— Чья ноне неделя-то, бабушка Агафья? — спросит ямщик у высунувшейся в окно старухи.
— А без большаков-то[27] уж и не знаю, дитятко.
— А далеко ли большаки-то?
— А в сузем, нони за третью Погорелицу ушли.
— Эк их! — скажет ямщик, недоумевая, что ему делать.
Между тем все, что есть в деревне живого, окружает повозку, — пузатые ребятишки в засаленных холщовых рубашонках и тощие собаки; только равнодушные свиньи продолжают нежиться в грязных лужах. «Далеко ли у тебя отец?» — спросишь какого-нибудь мальчишку; тот заревет благим матом и побежит, сломя голову, как от медведя, а за ним и вся толпа его товарищей.
Вот тут и производи следствие.
В более благоприятных обстоятельствах находился я один раз, забравшись в такую местность, куда сам Макар редко телят гоняет, где разве от девяти десятый имеет понятие о своем уездном городишке, и где появление чиновника считается событием, — это потому, что в деревне, в которую я прибыл, находилось волостное правление, а между тем известно, что при волостных правлениях всегда водятся люди: сторож, писарь или его помощник, заседатель и т. п., след. есть через кого распорядиться о сборе народа. Но, несмотря на эти счастливые обстоятельства, в рабочую пору все-таки приходится подолгу ждать… скучать, и я скучал.
Но вот вваливается в занятую мною в правлении комнату для приезжающих чиновников высокого роста, но уже дряхлый старик. Я обрадовался ему, как давно не виданному однокашнику или родственнику.
— Что тебе, дедушка? — спросил я его.
— Молчи, ужо… — ответил он, закашлявшись.
— Садись, дедушка!
— Ладно, ладно, дитятко.
Старик присел… прокашлялся.
— А я все о Ваське-то, — сказал он.
— А что о Ваське?
— Да как бы его опять домой… большака-то?
— В солдаты, что ли, его взяли?
— Нет; почто в солдаты: Бог миловал!
— Так где же он?
— А в ссылку сослали.
— Куда?
— Да куда? Известно куда.
— В Сибирь?
— Нет, видно, маленько подале будет.
— Так куда же?
— Да в каторгу-то в эту проклятую.
— Ну, дедушка, из каторги люди не выходят… разве редко.
— Почто нет! И из солдатов выходят. Ноне так сила стала выходить… и вскоре: все молодяжник такой!.. Новые и с деньгами выходят!
— Да то из солдат.
— Что из солдат? А вон лони[28] и из каторги Мишка Чиренок выбегал, а еще после моего-то вдолги ушел.
— Что же, он и теперь здесь?
— Нет. Наши-то мужики по что-то изловили его, да в город по десятникам и проводили. А оттудова, бают, опять на место увели…
— Как же так?
— Да мужики-то врут: не спросясь с места ушел, паспорта не взял, глупый… так за то.
— А твой-то надолго ли сослан?
— Да кто его знает?.. Да ведь не на веки же вечные! Решенье-то при мне вычитывали, да непонятливо таково: слышали да слышали, указ да указ… А разы-то не однако вычитывали: то эстолько, то опять прибавят, то убавят, — кто их разберет! По что-то раза по три про одно поминали, а все не однако. Я все более про себя слушал. Наперво и мне ссылку сказали… Видно, постращать хотели, а потом уж и отказ. А Ваське, кажись, все одно да одно: каторга да каторга, а надолго ли — я не расчухал.
— Так, значит, он был наказан?
— Как не наказан! Наказан — на кобылу в городе клали… у церквы… на базаре.
— Ну, так сколько же ему разов дали?
— Да довольно дали-то: сполна, видно, отвесили!.. Этак под сто будет… А верно-то не знаю: не я ведь стегал. Ноне, бают, уж не стегают на кобыле-то, а моего-то отстегали… Эти в ту пору плети вышли… экие троехвостые. А до того проще было: все боле кнутом. Ну, да сласть-то видно ровнакая же.
— Ну нет: видно, дедушка, не видать тебе большака.
— Да все ваш брат, начальство-то, эк же бают; а я все думаю, не врут ли? Парня-то не по правилу сослали, так… это меня еще в ту пору ссыльный обнадеживал.
— Когда же это?
— А как решенье-то вышло.
— Давно ли это было?