Александр Мелихов
Роман с простатитом
Журнальный вариант.
1. ИСПЫТАНИЕ ПУСТОТОЙ
Уже мое рождение было бунтом против материи: я был зачат сквозь два презерватива.
Плод бессеменного зачатия, почему же я не остался пророком – провозглашать истиной то, что нравится, а не стелиться жалким ученым червем перед тем, что есть на самом деле? Собаки знают: каждый носит с собой свою атмосферу. Космонавтам известно еще непреложнее: если не заковать ее в скафандр, она будет тут же высосана и развеяна мировым вакуумом… Но еще важнее – каждый носит с собой целый мир, который можно создать и удержать только усилием собственной души.
Расписанный морозом и мазутом мальчуганчик на курносых, с ионическим завитком коньках, прикрученных к валенкам остекленелыми ремешками, завернув с горки в егоровский сарай, гремучий, словно жестяной почтовый ящик, я увидел оконное стекло, прислоненное к волнистым жердям задней стенки. А в стекле – в стекле явился мой же собственный эскимосистый
(малица) силуэтик, а за силуэтиком – улица, снежная горка, кишащая черным пацаньем, и – в том же самом стекле, насквозь! – извивающиеся жерди, они же – волны (серое море, завалившееся на крыло), там же – выбитый сук, похожий на опустошенный рыбий глаз, еще и обведенный двойной слоеной бровью (пацаны у нас любили ловить рыбку “на глазок”), и черная глубь этого глаза, похожая на скважину в неведомую тьму, – и я вдруг ощутил, что могу видеть что захочу: захочу – себя, захочу – улицу, захочу
– море, захочу – глаз, захочу – скважину в неизвестность. И чем дальше от правды – тем интереснее.
Море интереснее жердей, тайна интереснее моря. Самое волнующее в мире – это то, чего в нем нет, то, что мы добавляем от себя, какая-то микроскопическая крупица отсебятинки, – но мир без этой приправы уныл и пресен, как холодная разваренная вермишель без соли.
Что я говорю – “уныл”, – ужасен! Теперь я стараюсь занавешивать стекла в своей комнатенке светлыми занавесочками, чтоб не с такой убийственной яркостью ощущать беспредельную пустоту за ничтожной пленкой нашей голубенькой атмосферочки или бескрайность рядов (культпоход новобранцев в Театр Советской
Армии) совершенно одинаковых окон. Впрочем, как-то, по старой памяти прижавшись лбом к холодному стеклу, я вдруг понял, что снова могу творить собственный мир – в одном и том же видеть разное. Фонари в тумане светились сказочными одуванчиками, желто-красные отражения светофора дружно змеились на асфальте лоскутом подстреленной радуги…
И тут я лбом почувствовал потрескивание стекла, – еще бы чуть-чуть – и звон отточенных осколков, теплососущий туман, заглатывающий мою нору, бесплодные поиски стекольщика, бесконечная беспомощность – почему бы и не на годы? – и ненависть к себе, к своей бестолковости и никчемности.
Вы скажете, я сумасшедший? Нет, я просто ненормальный – я чересчур чувствителен и честен в сравнении с нормой. Для меня
“может случиться” – почти то же, что “случилось”: раз моя жизнь зависит не от меня, а от прихоти бессмысленного Хаоса… Но когда же все-таки, когда так называемая Правда Жизни успела высосать надышанное тепло иллюзий из моего скафандра?
Солнце до того ослепительное, что можно вообразить, будто это какая-нибудь Ривьера, Флорида, Гавайи. Прибой, ухая о парапет, взметывается ввысь блистающим петергофским гейзером и – шшухх! – тяжеленным водяным бичом хлещет о набережную, а благодатный радужный бисер не успевает растаять до следующего бича – бичшшаххх! Под парапетом обронены окатываемые разыгравшимся морем великанские бетонные кубики, обросшие нежной зеленой бородкой семнадцатилетнего водяного. Малахитовая бородка при первом прикосновении ласкает подошву медузисто-скользким языком, но, прижатая к неколебимой бетонной основе, становится надежной, как асфальт – как ваша мускулистая плоть… Но почему все внезапно сделалось непонятным и безумным?.. Что-то зелено-полированное заслонило горизонт, и левый локоть неудобно прижат к животу, и звоном наполнилась вселенная, и верхняя губа утратила существование – а сообразительный язык уже и без вас успел отыскать на месте чистенького, гладенького зубика страшный раздирающий зубец. И – это УЖЕ ВСЕ. НАВСЕГДА. Материя нам не повинуется. Вернуться на мгновение назад так же невозможно, как переменить эти насмешливые взгляды на испуганные или сострадательные…
Не этот ли бритвенно-острый обломок зуба незаметно чиркнул по натянувшемуся горлышку моего правдонепроницаемого костюма? Или реальность, как всегда, была гораздо проще и паскуднее?
Внезапное потрясение перед впервые открывшейся красой природы – еще в простеньком васнецовском вкусе: сказочная ель, отраженная в черном зеркале пруда, вмятый в осыпавшийся берег гигантский паук, обращенный в сплетение корней, опутанных землистой паутинкой, – и внезапная же расслабляющая боль в животе. И некуда бежать, и не добежать, и ничего другого не остается, как скрючиться под этой самой елью в паучьих лапах и, испуская палящую струю, заметить краем полуослепшего от внезапности катастрофы глаза торопящуюся прочь, отворачивающуюся девичью фигурку… Прочь от тебя, мерзкого раба собственного кишечника.
Или даже и это – дань мелодраме? А в жизни не бывает одноразовых революционных поворотов и взрывов, – все рождается из пылинок, из капелек, которые потихоньку-полегоньку и перетирают гранит и мрамор в труху? Вы со слезами на глазах (что за железы их, кстати, производят и из чего?) читаете стихи, а кишечник ваш издает озабоченное бурчание, – да кто же так смеется над человеком?..
Для освежеванной, лишенной иллюзий души каждая пылинка становится раскаленным угольком, отточенным лезвием, отравленной иглой, вечно нарывающей занозой. Но с какою же маниакальной добросовестностью – рыцарь Истины! – я соскабливал с себя иллюзию за иллюзией, – презрительно поглядывая, как еще живые клочья ежатся на цементном полу прозекторской – того гляди, вспорхнут и бабочками обсядут своего освежеванного хозяина…
Следующую попытку прорыва “объективных законов” я предпринял лет через семь – по обычному рецепту чудотворцев: горчичное зерно искренней дури на ведро мошенничества.
Длиннющий сарай, так и не сумевший до конца выпростаться из-под земли, словно гриб-печерица, – он же полуподвал, откуда куда-то развозят квашеную капусту. У ворот очередь – особые гурманы желают почерпнуть из первоисточника. Тут же телега с могучими бочками, намертво стиснутыми ржавыми обручами, тоже могучими, как меридианы. Под телегой разлеглась в холодке раздумчивая лохматая псина.
Капуста нашлепана в бочки выше краев – террикончики потрепанных лоскутьев пытающегося ожить, пустившего прожилки халцедона.
Мрачный кучер Колька Жур б вель охлопывает капустные горки, оставляя на них черные пятерни – все светлеющие морские звезды из адских подземных морей.
– Ох, руки… – не столько укоряя, сколько философически грустя о несовершенстве мира, покачала головой тетка из очереди.
– Ты б тут поработала – посмотрели бы, какие бы у тебя были руки! – внезапно вызверился Журавель: простая и очевидная Польза всегда ждет случая восстать против всего, что возвышается над ней, – для начала хотя бы против вежливости, гигиены…
– А в армии бы – все съели! – предложил примириться в общем восхищении солдатской всеядностью крючконосый, но почему-то добродушный дядька (его тоже сто раз видел).
Журавель (фараон в колеснице) властно огрел свою клячу тяжелым палаческим кнутом, она, страдальчески выгнувшись, рванула, заднее колесо неуклюже перевалилось – да-да, через псину. Колька
– “тпруу, зараза!..” – приостановился, потом, с досады вытянув еще и собаку (она не откликнулась ни вздрогом в своем бесконечном вое), загрохотал по торчащим железякам, коими почва моей родной Механки была напичкана не слабже какого-нибудь Вердена.