VI. Интеллектуальная жизнь и нравственные муки изголодавшихся, иными словами – литераторов

Если верить рифмоплетам, которые изощрялись, наперебой рисуя своими более чем активными перьями достоверную, по их мнению, картину быта и нравов начала XVII в., ни король, ни знать, ни финансисты и торговцы, все жиревшие и жиревшие благодаря своим спекуляциям и сделкам, не проявляли в то время ни малейшего интереса к литературе и искусству. Жак Дю Лоран, самый крутой и резкий из этих поборников справедливости, в своих «Сатирах» много раз горько упрекал богатеев в том, что они обделяют своим вниманием художников, скульпторов, граверов, архитекторов, музыкантов, обрекая их тем самым на жалкое существование. Считая, кроме того, безмерную алчность богатых причиной печального состояния поэзии, он заявлял, что версификация стала для каждого простофили, который вздумал ею баловаться,

роковым занятием,

годным разве на то, чтобы отправить человека в больницу.

С другой стороны, добавляет де Лоран, Двор погряз в таком глубоком невежестве, что не жалует латыни, языка ученых, и придворные с неподдельным удивлением таращат глаза на умников, которые мечтают об интеллектуальном труде.

Присоединяясь к поношениям собрата по поэтическому цеху в адрес тупиц и слепцов, каковыми являются его современники, Жан Овре с глубокой печалью напоминает о счастливых временах, когда в прошлом веке короли обласкивали и осыпали милостями литераторов. «Увы! – восклицает он. – Это королевское благодушие давно вышло из моды!»:

«Порок настолько в степень возведен,
Что при Дворе ученый человек
Ни в грош уже не ставится – к нему
Там обращаться вовсе ни к чему:
Идти к такому богу на поклон…
Какой смысл всем этим несчастным дурачкам
…читать беспрестанно,
И время терять постоянно,
И деньги на свечи терять –
Зачем понапрасну?
Все в Лувре прекрасно,
И там на фронтоне написано ясно
Что драхма бесстыдства дороже стократ
Ста фунтов ума. Это все говорят».

Не лучше ли бы они поступили, если бы, явившись в этот дворец, где что ни день собирается столько разнаряженных в бархаты и атласы ослов, чтобы «реветь, словно у ворот мельницы: вот и мы!», не стали выпрашивать жалкие пистоли в обмен на свои вирши, а положились на фортуну и попытались к этому ослиному стаду подольститься? «Найти отмычки для королевских ушей», обласкать словами фаворитов, приспешников, шутов, наконец, которые гарцуют не хуже коней на парадах по луврским паркетам, ублажить сотню набитых по горло золотом тупиц, сотню тех, кого назовешь разве что «ума-не-палата», возведенных на пьедесталы, но едва умеющих написать свое имя, – разве это не более верный способ поймать удачу за хвост и заработать себе на хлеб насущный, чем продавать бессмертие тем, кому наплевать на эту покупку?

Вот так сатирики описывают печальную судьбу литераторов и художников во времена Людовика XIII. Можем ли мы принять на веру стенания этих людей, недовольных своей участью? Увы, их жалобы, как нам представляется, основаны на столь очевидных и столь общеизвестных фактах, что – пусть даже с некоторыми оговорками, продиктованными осторожностью, – заслуживают вполне серьезного рассмотрения. Оставим в стороне плачевные условия жизни художников, чтобы подвергнуть здесь особо скрупулезному анализу то, как существовали люди, вооруженные пером.

Если бы вдруг какой-то более удачливый, чем другие, писатель задался целью нарисовать в стихах или прозе портрет одного из своих собратьев по цеху, какой образ предстал бы перед нами? Неужели мы увидели бы жеманного щеголя со свеженькой пухленькой физиономией, с длинными кудрями, осыпанными благоуханной пудрой, со сжимающим горло модным воротником из накрахмаленных кружев, вынаряженного в камзол и штаны светлого шелка, улыбающегося, а значит, довольного своей судьбой, легко несущего такое нелегкое бремя славы?

Ну конечно же, нет! В своих насмешливых зарифмованных строчках Сент-Аман оставляет нам нечто совсем противоположное: собирательный портрет «поэта-сидящего-по-уши-в-дерьме» – чуть ли не совсем опустившегося человека, живущего в жалкой лачуге и выходящего в лохмотьях на Новый мост, чтобы – о надежды, которые нас питают! – найти, где пощипать травки, ибо иная пища ему не светит, а то и стоящего с протянутой рукой на паперти собора Святого Августина. И этот поэт вовсе не мифологический персонаж, как можно было бы подумать. Он существовал. Он – в лучшие времена – служил королеве Маргарите[113]. Он опубликовал в 1612 г. сборник стихов, воспевавших его августейшую покровительницу, а когда та почила, том «Эпиграмм», успех которых, возбудивший в нем стремление приобщиться к блестящей жизни, какую, по его мнению, должны вести профессиональные поэты, привел несчастного, наоборот, к ужасающей нищете. К вопиющему прозябанию.

Звали этого человека господином де Майе. Как и большинство молодых честолюбцев, которые мечтали найти себе место среди последователей Аполлона и грезивших о том, чтобы оставить след на тернистом пути к Парнасу, он может служить впечатляющим примером судьбы, которая ожидала таких наивных стихоплетов.

Именно об этом лироносце и некоторых других, ему подобных (среди прочих – о Поршере-Ложье), думал Шарль Сорель, когда во «Франсоне» и «Полиандре» выводил в качестве персонажей Мюзидора и Мюзижена, писателей – главным образом поэтов – своего времени. Он настолько тщательно и любовно нарисовал их портреты, что можно подумать – стремился пробудить в современниках угрызения совести из-за того, что те бросили в нищете, убожестве и без всякой помощи двух фантазеров, достойных куда лучшей участи.

Мюзидор – худой и бледный человек с блуждающим взглядом, одетый в лохмотья и спасающийся от рассеянной по улице своры лакейских душонок, окутав себя с головы до пят единственным своим плащом. Если он случайно прицепит оружие, оно достанет лишь до круглых подвязок, и горе чулкам, заправленным в сапоги и все время норовящим оттуда выползти наружу. Живет он, вместе со своим молодым слугой Каскаре, в «чердачной конуре за 1 су», где соседствует с подручными каменщика и счастлив тем, что судьба разместила его так близко к небу, по которому, как и в его собственной голове, постоянно плывут золотые и серебряные облака. Меблировка поэта – треногий табурет, деревянный сундук, служащий одновременно столом, буфетом и сиденьем, и кровать, настолько изъеденная мышами, что кажется перенесенной сюда непосредственно из сражения мышей и лягушек в приписываемой Гомеру «Batrachomyomachie», и украшенная настолько потрепанными драпировками, что даже цвета их не угадаешь.

Точно так же, как Мюзидор, Мюзижен являет взгляду довольно жалкое зрелище: изголодавшееся существо со впалыми щеками, глазами, смотрящими неведомо куда, длинными волосами, присыпанными обычной мукой вместо ароматной пудры. Никому точно не известно, где он проживает, но можно себе представать, что и он, желая глотнуть свежего воздуха, забрался в самые верхние области столицы, поближе к небу.

В отличие от Мюзидора, который – сам, добровольно – чтобы заработать хоть несколько денье и наесться досыта, вооружался тайком от всех время от времени инструментом и заплечной корзиной крючника, если только мог их раздобыть; Мюзижен скорее умер бы с голоду, чем стал бы расходовать свой гений на такие низкие занятия. Это был весьма достойный человек с изысканными манерами и чувствовал себя в своей тарелке лишь при общении с такими же рафинированными особами благородного происхождения. Чтобы соблюсти видимость следования моде, Мюзажен покупал одежду у евреев-старьевщиков, которые по низким ценам снабжали его вещами усопших, равно как и крадеными. К несчастью, вечная нужда в деньгах заставляла поэта даже и в такие лавки обращаться крайне редко. Состарившийся, облекая его изможденное тело, камзол черного когда-то атласа, украшенный таким изодранным кружевным воротником, что можно было подумать, будто это решето для просеивания гороха, весь покрылся сероватыми пятнами и настолько просалился, что в его сверкающие баски можно было смотреться как в зеркало. Некогда бархатные черные штаны почти облысели: кое-где еще сохранились группками ворсинки, но большая часть поверхности оказалась начисто лишенной шерсти и потому напоминала своеобразную географическую карту с затерявшимися в океане мелкими островами.

вернуться

113

Маргарита де Валуа (1553-1615 гг.), первая жена Генриха IV, после развода с королем пользовалась исключительными привилегиями и содержала довольно большой двор, покровительствуя поэтам и художникам. – Прим. пер.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: