Мы ввалились в кухню совершенно мокрые, Кира не пустила нас в комнаты. Не сговариваясь, решили с Юрием не рассказывать про плот и море. Мы живые, а мама бы разволновалась. Ей нельзя — у нее сердце. С сандалиями вышло плохо. Юрка сказал:

— Они совершенно развалились от воды, и мы их бросили.

Кира вскипела как самовар, шипела и брызгалась:

— Бросили? Надо же такое дельное бросить! Что думают? Как ни развалились, починить можно. Я бы снесла сапожнику. Пусть теперь до конца лета босиком… Я бы за это свою Надьку…

Дальше все было известно и нам противно слушать, даже не смешно. Мама сказала грустно:

— Что вы, Кира… Разве можно босиком. Придется новые покупать. Дорого, конечно. Мальчики, сейчас же снимайте все и в кровать. Кира! Надо горячий чай, поскорее.

Это было ужасно хорошо. Не ночью, днем еще, лежать в постели. Юрку для компании положили в детской на диване— пить чай с малиновым вареньем и есть гоголь-моголь. Мама позволила для такого случая. Сидела рядом со мной на кровати и сбивала из желтка. Юрка сбивал сам и из жадности, чтобы побольше было, добавил свой и мой белок, у него не сбивалось. Потом мама принесла бутылку красного вина «Кагора» и налила в мой настоящий гоголь-моголь целую ложку и в Юркину гадость — тоже. Ему даже больше. Прибежала Муська, увидела и скривила рот:

— А мне?

Маме пришлось и ей сбить гоголь-моголь; несправедливо, потому что с ней ничего не случилось и она была сухая. Замечательная у нас мама.

Страшно не хотелось на другой день идти на море смотреть, что случилось со «Щукой». Все равно пошли. Пошли в старых городских сапогах. Странно и неудобно. Из ребят никого не взяли и пока решили не особенно рассказывать.

До Ижорского Лыка дошли быстро и спустились к берегу. «Щуки» не было видно. Искали, искали и нашли. Растащенные поодиночке бревна замыло песком, видны только кончики. Высоко на берегу торчала наружу носовая доска с надписью: «Щука». Вот все, что он нее осталось, а пиратский флаг тогда еще унесло вместе с парусом. Прощай, «Щука»!

Когда мы шли домой, Юрка остановил меня на минуту, сказал:

— Серый! Когда мы тонули, я тебе ничего не говорил про омшаник и ульи. Ты ничего не слышал, пожалуйста!

Я кивнул: очень мне нужны эти тайны.

Живые картины

Наши девочки в последнее время «в отдельном плавании», как говорит Ванька, — занимаются живыми картинами. Во-обще-то, все делают взрослые, девочки помогают.

Всякие живые картины и спектакли выдумывает моя мама. Бабушка сказала: «Ладно, Маруся, забавляйтесь, до осени рига пустая. Можете и пианино туда взять. Смотри не сожгите, не дай бог, с вашими огнями да лампами».

В поле у речки стоит рига: большой-большой сарай, в нем две комнаты: маленькая, где печка и вешала, для сушки снопов, и большая, прямо огромная, где снопы молотят на полу цепами.

На лето дачники разгородили большую комнату риги. С одной стороны сделали помост, в другой стороне поставили скамейки для зрителей. Впереди помоста канава, и в нее запихивают несколько керосиновых ламп, называется — рампа. Над помостом натягивают проволоку и на ней занавески. Когда представление начинается, посредине изнутри появляются две руки и растягивают занавески в обе стороны. Людей, чьи руки, не видно. Занавес открывается, и начинаются живые картины. Живые картины на самом-то деле мертвые.

Я уже видел две: «Праздник в Риме» и «Подводное царство». Сидел в первом ряду, когда показывали «Подводное царство». Народу в зале было полно. Долго-долго играет музыка. Потом занавес открывается. Сверху свисают гирлянды водорослей. На золоченом троне дядя Воля. В одной руке вилы, обернутые золотой лентой, — трезубец, другая по-царски простерта вперед. На голове золотая корона, и весь обернут в рыбацкую сеть, с ног до самой шеи. Внутри он почти голый. Рядом с ним — кресло чуть пониже — подводная царица — Альки-Мишкина мама. Тоже с золотой короной, вся в сетке и в длинной белой рубашке. С обеих сторон на камнях лежат русалки: волосы распущены, платья узкие зеленые, с блестящими чешуйками и кончаются рыбьими хвостами. Им не пошевелиться: ноги в хвосты спрятаны. Русалки здорово намазаны: брови, глаза, щеки, а все равно одну узнал — Катю из Лоцманского.

А рыб! Рыб! Это все наши девочки. На головах рыбьи маски, позади пришпилены рыбьи хвостики. Узнал Наточку из Лоцманского — узкая, длинная, чистая селедка. Рядом с рыбами краб — толстый Мишка. Ему приделано много красных гнутых ног и щупальцы-усы. Шевелиться ему не полагалось, все равно ползал взад-вперед.

Зажгли бенгальский огонь, все стало зеленое и будто правда под водой. Заклубился вонючий дым, занавес закрылся, и зрители закричали: «Бис! Браво!»

Моя мама рассказывала, что наибольший успех был у Мишки-краба. Всем страшно понравился. Мишка гордился, а когда мы собрались на бревнах, показывал, как ползал крабом. Смешной и толстый.

Теперь я пришел в ригу, — может быть, и меня возьмут. Попал на первую репетицию картины «Мороз-воевода». Девчонки мне обрадовались и запищали, что я буду еще одна снежинка. Я должен попросить маму, чтобы сшила снежный костюм с ватной шапочкой и юбкой, все в блестках. Мне не захотелось, чтобы с юбкой, пусть лучше будут белые штаны, как у Юрки. Девчонки смеялись: снежинок мальчиков не бывает.

Вечером я рассказал Юрке, что буду играть снежинку. Он и внимания не обратил, спросил: за кем я стреляю?

Я знал, что «стрелять» — это выбрать какую-нибудь девчонку, делать вид, что она тебе страшно нравится, и скрывать это так, чтобы все знали. Я не сразу ответил, пожал плечами, будто не хочу признаваться. На самом деле — выбирал. Пожалуй, лучше всех Наточка из Лоцманского, если бы не полипы. Когда Юрка стал настаивать и смеяться — неужели никого нет, — я назвал Ляльку Булку.

С тех пор мне никакого покоя не было: надо было что-нибудь делать, чтобы не сказали, что наврал. Сначала я столкнул ее с мостков в воду, правда, на мелком. Она даже не заплакала. Юрка видел и сказал, что я набитый дурак и что, если стреляешь, надо дарить подарки и обязательно поцеловать. Мне очень не хотелось целовать, решил что-нибудь подарить. Вырезал из можжевельника длинную, как у Нины, тросточку и целый вечер раскаленным гвоздем выжигал на этой палке круглое с лучами солнце и надпись «Ляля». Свое имя я не выжег, чтобы не сразу отгадала от кого. Сразу — стыдно.

«Мороз-воевода» — картина полуживая, потому что снег сыплется и есть танцы.

Перед тем как открывается занавес, к нему изнутри подходит лоцманский ученик, тот самый, что был тогда в столяровом доме, и декламирует грустно угрожающим басом:

Я последнюю песню пою,
Но не будет она веселей,
Будет много печальнее прежней,
Потому что на сердце темней
И в грядущем еще безнадежней…

Занавес раздвигается. На сцене все в вате и нафталине — белое-белое. На середине сцены, прислонившись к толстому дереву, стоит Дарья — Катя, лоцманская учительница. Вся в снегу: и тулуп, и головной платок, даже брови толстые, белые. В руке у нее топор. Кроме Дарьи на сцене еще виден хвост саней с дровами и заяц. Не совсем настоящий: чучело белого зайца не нашли и вместо него поставили на вату серое — кроличье.

Как только занавес откроется, сверху слышится женский голос:

Не ветер бушует над бором,
Не с гор побежали ручьи,
Мороз-воевода дозором
Обходит владенья свои.
Глядит — хорошо ли метели
Лесные тропы занесли,
И нет ли где трещинки, щели?
И нет ли где голой земли?

Тут сверху начинают все гуще и гуще сыпаться мелкие бумажки — снег, и к рампе выбегают снежинки. Они в кисейных костюмах с юбочками, танцуют и поют:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: