— Что это? — спросила Вера в тягостном недоумении.
— Из какой-то дурацкой мелодрамы. Забыла фамилию графа. Тоже не хотел мешать. Исчезаю, исчезаю…
На кухне хозяйничала мать.
— Мама, Виталий Петрович приехал. Надо его накормить.
— А я уж обед разогрела.
— Мама, ты у меня сокровище.
— Молчи, дочка. Я что? Мое дело старое. Ты только счастлива будь, а я все подам, принесу.
Обедали вдвоем. Таля сидел напротив, как будто и не было этих четырех лет. И не так уж он постарел. Свет от кружевного абажура падал ему на лицо, и оно, испещренное светлыми точками, теперь казалось совсем молодым. Ел жадно, как едят люди, давно не обедавшие дома. Вера наливала ему суп, накладывала второе… Когда женщина кормит любимого человека, это не простой акт кормления — гораздо больше. В каком-то смысле это даже больше, чем акт любви…
Наелся, закурил. Вера унесла посуду, вернулась. Таля раздавил папиросу, встал, протянул к ней руки. В эти протянутые руки она упала и осталась в них до утра.
Длинная ночь. Часы тикают, часы идут, лунный свет перемещается по полу. Вере в лунные ночи всегда не спится — и вот и сейчас она не спит, думает. Внутри у нее любовь. Рядом спит Таля. Его щека небрита, дыхание несвежо. «Все равно я его люблю, — думает Вера. — Только почему он так мало говорил? Почему они, мужчины, так скупы на слова? И что они берегут, скряги? Дали бы мне волю, я бы рассказала ему, как я его люблю»…
Утром Вера ушла на работу — Виталий Петрович еще спал. Целый день мечтала о встрече. Но когда вернулась, Кораблев был мрачноват, рассеян, еле поцеловал руку. К обеду спросил водки.
— Талечка, нет у меня. Вот глупая, забыла. Давай сбегаю. Я быстро.
— Не надо. Это я так спросил.
Ел вяло, барабанил пальцами по столу, что-то насвистывал, хекал горлом, будто давясь. После обеда взял книгу, не читал, только перелистывал. Зашла Маргарита Антоновна, Вера их познакомила. Кунина была великолепна — в лучшем своем платье, в парикмахерской завивке, глаза — чудо искусства (страшно было, как бы они не обрушились). Играя глазами, голосом, торсом, Маргарита Антоновна исходила обаянием. Камень бы не устоял. Таля даже не улыбнулся. Словно ему все равно было — Кунина, не Кунина… Маргарита Антоновна была несколько уязвлена, но украдкой шепнула Вере: «Я вас понимаю — это мужчина!» Вера по— молодому вспыхнула — от щек через шею на грудь— Маргарита Антоновна ушла. Остались вдвоем с Талей. Вера ждала: когда же слова? Слов так и не было. Легли молча.
А на третий день Кораблев пропал. Ушел, пока Вера была на работе, к вечеру не вернулся, не ночевал. Вера терзалась, воображая себе несчастный случай: скрип тормозов, кровь на асфальте… И ведь не сообщат, никто не знает, что Таля у нее живет. Ночь не спала. Утром звонила в милицию от соседа Михаила Карповича. Сказали, что автомобильных катастроф за истекшие сутки не было, но что в морге есть один труп в тапочках мужчины лет сорока. В тапочках? Таля ушел в сапогах… Михаил Карпович смотрел косо, ее поведения не одобрял. Ушла на работу, весь день терзалась, представляя себе труп в тапочках. Вечером Таля вернулся — помят, мрачен, пахнет вином. Вера выяснять отношения не стала: утро вечера мудренее, завтра поговорим.
Назавтра — воскресенье, утро солнечное, ветер с моря разумный, свежий, — самое время поговорить. Ровно, ласково.
— Послушай, Таля, где ты пропадал? Почему не пришел ночевать?
Кораблев горько ощерился. Был он в это солнечное утро, не под стать ему, тяжел, угрюм. Щетина на щеках — пестрая от седины.
— А что, мне уж отсюда и уйти нельзя?
— Можно, но лучше предупреждать, что не вернешься на ночь.
— Прекрасно. Отныне буду предупреждать. Что-нибудь еще тебя интересует?
— Да, конечно, Я бы хотела знать, на сколько времени ты приехал, что собираешься делать дальше?
— Многого ты захотела. Я и сам этого не знаю.
— Все-таки объясни мне свои обстоятельства. — Отлично. — Кораблев вскочил и зашагал по комнате. — Будете иметь объяснение. Так вот, обстоятельства мои неважнец. Из армии меня выперли.
— За что?
— Разве это имеет значение? Факт, что выперли. Сейчас я гражданское лицо, безработный. Устраиваю я тебя в таком виде?
— Ты меня устраиваешь в любом виде. На заработок твой я не рассчитываю.
— А вот жена моя другого мнения. Развелась.
— Ну и бог с ней, это ее дело. Не будем о ней думать.
— Не будем. Ты у меня одна. Знаешь, как я…
«Люблю тебя», — не договорил. Голову уронил на стол и сказал сквозь зубы:
— …устал.
Видно, и правда, человек устал. Вера устыдилась — до любви ли ему сейчас? Не приставать, оставить в покое, пускай отдохнет после переживаний.
К обеду опять попросил водки. Вера сбегала к соседу Михаилу Карповичу, заняла пол-литра. Он дал неохотно: «Эх, дешевите себя…»
По тому, как Кораблев налил рюмку, как поглядел ее на свет, понюхал, опрокинул в рот, было видно, что он пьет профессионально… У Веры заныло внутри. Пьянство как таковое на ее пути еще не встречалось. Шунечка выпивал, но по делу…
А Кораблев, как все привычно пьющие, пьянел быстро. Трех рюмок было достаточно, чтобы его повело. Он понес пространную, нудную чепуху. О чем — понять было невозможно. Какие-то соседи, сослуживцы, квартиры, начальство… Все время перескакивал с предмета на предмет. «Он, понимаешь, стоит. Она, с бородой, не та, а которая раньше была. Я говорю: „Что?“ А у него машина…» Он хихикал, прищелкивал пальцами, переходил на английский язык, которого не знал вовсе. Где— то, в мутном потоке его речей, можно было уловить, что женщин было две, а может, и больше: «Моя законная зануда. А та, незаконная, муж с бородой, тоже зануда. Все они зануды», — и считал по пальцам. Кто-то его обидел, кто-то от него отвернулся, кому-то он грозил кулаком. «Только ты одна», — говорил он Вере, называя ее почему-то Софой. Вдруг, шатаясь, бросился к ее ногам, обнял стул вместе с ногами, заплакал.
— Таля, успокойся, выпей воды.
— К черту воду. Воды я не видал!.. А ты меня не бросишь, ты?
— Не брошу, успокойся. Встань. Вдруг он заговорил почти связно:
— Помнишь Карельский перешеек? Белая ночь, комары… Как мы друг друга любили! Если бы не она… Он выругался. Красноглазый, он был страшен.
— Таля, умоляю тебя, ложись спать.
— Я не могу спать. У меня бессонница. «Когда для смертного умолкнет шумный день…» Кто это сказал? Пушкин! Я культурен. А он не читал Пушкина. Я ему прямо так и сказал: вы мой начальник, но вы осел, вы не читали Пушкина. А она…
Еле уговорила его лечь в постель. Лег, захрапел сразу, как заведенный.
Вера пошла ночевать к матери в «каюту-люкс». Легли валетом, как когда-то с Машей. Обе плохо спали. Утром Вера ушла — Кораблев еще спал. Вернулась — он был тих, пристыжен, молчаливо галантен. Вскакивал, подавал вещи. Вечером, по предложению Маргариты Антоновны, играли втроем в преферанс. Таля проиграл рубль с копейками, был смущен, мялся. Вера за него заплатила.
Два дня прошли ни шатко ни валко: трезво, угрюмо. На третий день опять стал просить водки, да как-то нахально, злобно: «Что тебе, жалко для меня трешки? Не думал я, что ты скупа!» Вера, страдая, сбегала за бутылкой — и повторилось все сначала, как по нотам: быстрое, глупое опьянение, скачка мыслей, обнимание стула, слезы о Карельском перешейке, уговоры, укладывание, храп…
— Опять набрался? — осторожно спрашивала Анна Савишна.
— Опять, мама.
— Ох, беда! Зачем ты ему водку носишь?
— Боюсь, обидится, уйдет.
— Господи, напасть какая! Да что делать? Сердцу не прикажешь.
«Как это не прикажешь? — думала Вера. — На то я и человек, чтобы сердцу приказывать».
Вот и приказывала сердцу, а оно не слушалось, ныло…
Следующий раз, когда Кораблев попросил водки, она решительно отказала. Все ее привычное, десятилетиями взращенное гостеприимство в ней возмущалось, но — отказала. Он надулся, свистел, к вечеру ушел, вернулся пьяный.
— Таля, где ты пил? И на чьи деньги?