— Мама, милая, тебе Женю хочется повидать? Я ей Напишу, она приедет.
— Баловство, — шепотом сказала больная,
Вера написала сестре, попросила приехать. В ответ получила письмо, закапанное слезами, и денежный перевод — сто рублей. «Войди в мое положение, — писала сестра, — я не могу сейчас уехать, на днях решается мое дело». Речь шла о тяжбе между нею и прежней семьей о наследстве покойного Семена Михайловича, умершего год назад. Вера на письмо не ответила, а перевод отослала обратно.
Один раз, придя к матери, Вера застала почти скандал: одну из больных, по распоряжению врача, переводили в другую палату. Толстая, равнодушная, но вежливая нянечка собирала белье, а больная цеплялась за него птичьими пальцами, словно за жизнь цеплялась, и кричала: «Не пойду в десятую! Знаю, вы меня умирать переводите! Никуда не пойду, останусь в пятой!»
— Нагнись ко мне, дочка, — чуть слышно сказала Анна Савишна.
Вера нагнулась к самым ее губам. Исходившее оттуда дыхание было прохладно и почему-то пахло кипарисом.
— Ох, глупая, — прошелестел соломенный шепот, — не все равно: пятая, десятая? Смерть придет, она и в пятой возьмет…
…Так вышло и с нею самой. Пришла смерть и взяла ее в пятой. Койку выкатили в коридор, загородили ширмой. Вера застала мать уже мертвой…
— И не мучилась, — сказала нянечка, откидывая простыню, — чисто заснула…
Вера, опустив руки, глядела на сухое, правильное, бесконечно спокойное лицо. Мертвая, мать словно бы выросла и лежала высокая ростом…
А в день похорон Анны Савишны Веру постигло еще одно горе; она получила телеграмму: «Вчера скончалась мама скоропостижно похороны шестнадцатого Владимир». Кто ей сообщает еще раз, о смерти матери? И почему шестнадцатого? Она не сразу поняла, что «мама» — это Маша Смолина, а «Владимир» — ее сын, Вовус… Поняла и онемела… Два горя сразу — так не бывает. Вера шевелила губами, повторяя: «Машенька», — смысла не было, звук пустой. Про Машину смерть надо было рассказать кому-то близкому, знавшему ее, разумеется — матери, но матери не было, и потребность рассказать стукалась в пустоту. Вера, мало что соображая, добралась до почты и послала ответную телеграмму: «Скорблю с вами, приехать не могу, хороню мать», — и долго потом мучилась этим «скорблю» — вычурным и фальшивым.
Странное дело — как ни глубоко бывает горе, но все же на его фоне вспыхивают иногда болевые точки, связанные с причинами ничтожными, прямо сказать — смехотворными. Так Вера вспоминала свою телеграмму, яростно передразнила «скорблю» и била себя кулаком по колену…
Теперь, когда из дому навсегда унесли мать, он стал другим, словно душу из него вынули! Даже Маргарита Антоновна притихла, редко было слышно ее убедительное рокотанье.
Она ведь тоже оплакивала умершую, конечно по-своему, не без картинности, умея в любую минуту вызвать слезы на своих выразительных глазах, но горе ее было подлинным. Горю надо было уступить, посторониться, давая ему место, — они так и сделали. Часто по вечерам они сидели молча, каждая в своей комнате. Это тоже было данью горю. Вера удивлялась, ощущая незнакомую ей прежде потребность в молчании.
Отдельной болью была для нее мысль о Маше. Даже не о самой Маше, а о том, как она ее упустила, проворонила. Годами почти не думала о ней, не вспоминала. Все откладывала «на потом» — и вот отложила навеки…
О предметах отвлеченных она не привыкла думать, а теперь преследовали ее именно отвлеченные; и мысли, непривычные, шли ржаво, со скрипом. Как это получается в жизни — был человек и нет человека? И все? Какой в этом смысл, какой замысел? И есть ли он вообще, этот замысел? Похоже, что нет. Вспоминалось ей чеховское правило, которое любила повторять Маргарита Антоновна: «Если в первом акте на стене висит ружье, то в последнем оно должно выстрелить». Красиво, но неверно. Жизнь полна нестреляющих ружей, несбывшихся судеб, утерянных людей. Или ей это только так кажется, по близорукости? Может быть, он еще будет, последний акт, когда все наконец объяснится? «Глупости, — отвечала сама себе Вера, — кажется, становлюсь мистиком».
Когда совсем уж одолевали скрипучие мысли, Вера стучалась к Маргарите Антоновне и предлагала: «Разложим пасьянс». Та соглашалась с восторгом. Пасьянс служил неким дозволенным перерывом в горе. Извлекалась заветная колода. Карты, тяжеленькие, раскладывались с тихим стуком, легонько щелкая о поверхность стола. «Единственный порядочный человек» — король пик — глядел на них мирно и сочувственно. Призрачная, условная карточная жизнь, жизнь символов, вытесняла всякие мысли, в том числе и лишние…
Вот так они и сидят, раскладывают карты, будто дело делают. Вере спокойно, хотя и грустно. Рядом — Маргарита Антоновна, добрая, постаревшая, тоже невечная… Иногда они с Верой даже смеются. Что поделаешь, горе горем, а жизнь— то идет…
42
Слишком-то упорно горевать не давала работа. Вера Плато-новна Ларичева, уже старший администратор гостиницы «Салют», была вся на виду, работала с людьми и не могла себе позволить не только горевать, но и рассеянной быть публично. Каждый день она шла на работу «уже в образе», как любила говорить Маргарита Антоновна, ее провожая. У Веры такая была заповедь: помни, что ты с людьми. Всегда будь веселой, внимательной, жизнерадостной. Никому нет дела до твоих сложностей — каждому хватает своих.
А сложностей много было, и по работе — тоже. Вере приходилось замещать часто болевшего директора, который наконец понял спасительную прелесть бюллетеня. Посоветоваться было не с кем. Персонал гостиницы смотрел на нее как на хозяйку, обрушивал на нее свои склоки и жалобы. Начальство тоже предпочитало говорить с нею, а не с робким «шефом».
Постепенно она привыкла принимать решения, хотя поначалу робела. И как-то само собой получилось, что, когда директор после долгой болезни в самый сложный момент удрал на пенсию, его место предложили Вере Платоновне. Момент и в самом деле был сложный (городу грозила эпидемия, и два случая заболеваний были как раз в гостинице «Салют»). Вера была польщена, но испугана, сперва отказывалась, но в конце концов дала согласие, подбадриваемая восклицаниями начальства: «Поможем!» С критическим моментом она справилась блестяще, успешно провела гостиницу через все трудности дезинфекции, карантина, бунтующих жильцов (у всех были неотложные дела, никто не соглашался ждать). На время карантина устроила в гостинице нечто вроде дома отдыха, с показом кинофильмов, с обливанием желающих из шлангов морской водой (замена купанья). Все это прочно утвердило Веру Платоновну во мнении начальства. «Ушлая баба!» — говорил про нее с восторгом директор управления. Когда критический момент остался позади, работа в обычных условиях показалась ей почти раем. Вообще-то говоря, раем она не была…
Маргарита Антоновна гордилась Вериным возвышением, как лично своей заслугой: «Я говорила, вы далеко пойдете! У меня на это нюх!» Далеко не далеко, а идти надо было и поторапливаться. С волнением и азартом Вера взялась за работу в новой своей роли — хозяйки гостиницы. Не фактической (к этому она уже привыкла), а законной, официальной. «Я как любовница, — шутила она, — на которой наконец-то женился ее сожитель». А работа администратора, руководителя, которой многие чураются как огня, была ее призванием. Верный признак призвания — это когда любишь не только удачи в работе, но и ее трудности. Для Веры работа была цепью увлекательных преодолений, маленьких побед, которые виделись ей большими — очень уж больших усилий они требовали. Праздником было для нее, например, когда удавалось всеми правдами и неправдами «выколотить» нужную арматуру, или добиться фондов на внеочередной ремонт, или же получить согласие начальства на какое-то новшество. Многие покачивали головами, повторяя стандартную формулу: «Что тебе, больше всех нужно?» — «Больше!» — отвечала Вера, азартно вскидывая голову. И в самом деле, многое было ей нужно…
А самой большой радостью (да и самой большой трудностью!) была работа с людьми. Иногда она доводила почти до отчаяния, иногда, напротив, до ликования. Все время как на качелях. То полный мрак: «До чего ж они мне все надоели!» — то, наоборот, ощущение общности, гордости, счастья…