Но Троня о таком необычном времени и о таком особенном дне не имел ни малейшего представления. А поскольку жил он во все времена один – на Кавказской улице в Новочеркасске, на четной ее стороне, густо заросшей чайными розами и кустами дикой жрдёлы, прямо напротив дома бабушки Анны, то и спросить о том, сколько
Троне лет, было не у кого. Да и кому бы это и для чего могло понадобиться – выведывать, старый Троня или молодой? В округе просто все знали, что вот, есть Троня.
Бабушка Анна ласково называла его – если говорила о нем заглазно
– Тронечкой-блаженным. В глаза же обращалась к нему обыденно, без всякой ласковости – Троня, Трофим. Разговаривала с ним различно: когда вежливо, когда шутливо, когда взыскательно. Так же, как и со мной. Если же мне случалось назвать Троню
Троней-дурачком – а случалось это обычно тогда, когда для какой-то неясной цели, для того, чтобы оживить событием бесплодный послеполуденный час, посеявший дрему по всей округе, я подзывал к высоким парадным дверям бабушкиного дома Троню, шагавшего неизвестно куда по улице, приоткрывал двери и громко, во весь голос, так, чтобы бабушка могла меня расслышать из отдаленных комнат, сообщал: “К нам Троня-дурачок пришел! ” – если это случалось, то бабушка как-то чересчур уж быстро появлялась в передней, куда я едва успевал войти вместе с
Троней, осторожно подталкивая его в спину, чересчур уж быстро сбегала вниз по истертым каменным ступенькам, сплошь усеянным фиолетовыми, рубиновыми, изумрудными и медовыми пятнами света, перенявшего окраску витражных стекол в круглом окне над дверью, и так же быстро, казалось, гораздо быстрее, чем эти пятна замирали на прежних местах, скользнув по бабушкиному платью, награждала меня за мое сообщение зычными подзатыльниками – одним… другим… третьим, – говоря Троне:
– Не слушай его, Трофим! Это он дурачок. А ты умный.
Троня искренне радовался такому обороту дела. Он бил себя по затылку обеими ладонями (изображал мое наказание) и весело восклицал:
– Так его, бабушка! Так его, так его! Он дурачок, а я умный!.. И богатый! – вдруг добавлял он важно. И бабушка замирала.
Испуганно настораживалась, предчувствуя что-то недоброе.
И недоброе случалось.
Троня запускал руку в свой необыкновенно глубокий – до колена – карман, вытаскивал оттуда железный рубль, вертел его пальцами высоко над головой и объявлял:
– Вот, бабушка, у меня рублик! А у него – как у латыша – х.. да душа!
“ Х.. да душа! х.. да душа!.. ” – доносилось уже с улицы, с ее противоположной – жаркой, солнечной – стороны, по которой Троня быстро шагал куда-то сквозь мутно лоснящийся воздух, продолжая свой бодрый путь наперекор полуденному зною.
ВАРЕНИК СЧАСТЬЯ
В рождественскую ночь к бабушке Анне приходили колядовать ряженые со всей округи.
Приходил немой Фирс, переодетый в толстую бабу так ловко – щеки нарумянены, на голове по бокам скрученные косы, под платьем задница и сиськи из подушек – как настоящие, – что узнать его было бы невозможно, если бы Фирс молчал, когда все хором запевали колядку:
Шли мы степью к вам, несли лодочку,
Никого в степи не обидели,
Только в небо мы смотрели да на звездочку,
Мы младенчика Христа в небе видели!
Но Фирсу не хотелось молча получать от бабушки Анны подарки – серебряную мелочь, новые рукавицы, шарф, – и он тоже по-своему пел колядку.
– Му-мы-мы! Му-мы-мы! – мелодично мычал он, вытягивая шею и подплясывая на месте.
Поднимался из низов латыш – страшный, босой, с огромным посохом и лохматой бородой из пакли, завернутый от колен до подмышек прямо поверх собственной шерсти в седую косулью шкуру, по которой в другое время он расхаживал у себя в низах с гантелями или эспандером в одной только этой своей рыжей шерсти, разглядывая в зеркале то широкую грудь, то длинные крепкие ягодицы.
Вваливался в двери с мороза вместе с клубами сверкающего пара дед Манилов – бабка Манилиха вела его на поводке, переодетого в медведя; сама же была в сапогах, в атласных огненных шароварах, в намалеванных черных усах и в серьге кольцом – представлялась цыганом.
– Гэй-на-на-нэ, золотой! – кричала она медведю не своим голосом. -
А ну кувыркайся, милок, потешай народ!
Грозно стучал кулаком в двери отец Василий, поп Васёк, живший на вершине спуска Разина в мрачно-красивом доме при Александровской церкви, уже много лет закрытой, – стучал, тарабанил, а потом вдруг входил, вкаты-вался – маленький, круглый, весь в ужасных обмотках, в тряпках, в дыря – вых платках, в облезлой шубенке. “Подайте заради праздничка нищему бродяге! ” – весело вопил.
В тулупах наизнанку заскакивали вслед за ним маниловские близняшки, внучки деда Манилова, – на головах пустые тыквы, в которых вырезаны круглые глаза и улыбающиеся рты.
Троня тоже в рождественскую ночь переодевался.
Оставаясь, как есть, в своих полотняных брюках и бумазейной рубашке (мороз, как и зной, ему был нипочем), он надевал на голову самую обыкновенную шляпу, такую же, в какой ходил на работу сын Ангелины Лёсик, начальствовавший над кинотеатром в
Атаманском саду, и воображал, что он наряжен до неузнаваемости.
Приходил же Троня позже всех. Подкрадывался к парадным дверям, стараясь не наступать на озаренный горящими окнами снег. Рядом с дверями на косяке был электрический звонок, жалобно пищавший в передней; был и другой звонок, тот, с которым я водил задушевную дружбу, потому что он бодро стрекотал на весь дом, если сильно повернуть вертушку, торчавшую в дверной створке и похожую на увеличенный ключик для заводной игрушки; было и тяжелое бронзовое кольцо с глубокой ложбинкой под ним, народившейся за сто лет от ударов в дверь. Но Троня не прикасался ни к звонку, ни к вертушке, ни к бронзовому кольцу. Он стоял в шляпе под дверями, втянув голову в плечи, – так, что плечи упирались в уши, – и негромко выкрикивал:
– Тук-тук! Кто-то пришел!
Расслышать его сразу было невозможно, потому что в передней уже стоял веселый шум, сопровождавший долгожданное действие: бабушка
Анна, отпробовав под пение колядок кутьи, которую принесли ряженые, уже бросала им в мешки подарки и деньги, а Ната и
Ангелина выносили из соседнего зала, наполненного запахом разогретой хвои и теплых свечных огней, те волшебные вареники, которые с вечера наготовила Анна. Во всех варениках – творог, и только в трех – творога нет. В одном – мука: кому он попадется на вилку из большой фарфоровой чашки, на дне которой усердно заталкивают в штормящее море парусник не то разбойники, не то рыбаки, тому – муЂка весь год. Другой – пустой, весь из теста: кто его съест, тому не будет ни добра, ни худа. А в третьем – серебряный рубль с поцарапанной головой царя Николая, это вареник счастья…
– Тук-тук! Кто-то пришел! – выкрикивал Троня чуть погромче. -
Тук-тук! – старательно повторял он до тех пор, пока наконец маниловские близняшки, вдруг услышавшие его из-под своих тыкв, не открывали ему двери, приложив указательные пальцы к вырезанным в тыквах ртам.
Троня входил в переднюю шаркающими мелкими шажками, все так же держа голову втянутой в плечи по самые уши: изображал незнакомца.
– Ой, да кто это?! – удивленно вскрикивала бабушка Анна, притворяясь, что она Троню не узнает.
Притворялась и Ната.
– Да это же наш латыш! – говорила она, складывая перед собой ладони и пятясь назад, на самого латыша, возвышавшегося за ней и давно уже всеми опознанного по кучерявой шерсти и могучему росту.
– Да нет же, Наточка, нет же! Это мой Лёсик! Мой Лёсик! – быстро возражала ей Ангелина, тряся в воздухе костистыми длинными пальцами. – Вот посмотри, посмотри – и шляпа его… фетровая, серенькая! – бойко щебетала она.
Но Троне не хотелось быть ни латышом, ни Лёсиком.
Не меняя выражения своего тела – как бы прячась всем телом под маленькой шляпой, Троня стоял посреди передней и затаенно ждал других предположений… Ждал, ждал; поворачивал глаза из стороны в сторону, улыбаясь своей особенной улыбкой, не всем лицом, а только морщинами возле глаз и на носу, – в губах же и подбородке сидела, как всегда, неразрушимая обида, – и вдруг не выдерживал, снимал шляпу и уверенно выкрикивал: