УРОДЛИВЫЙ СКАТ
Могу я на секунду расслабиться? Жена вошла на террасу, а я, наоборот, – пошел в гору, на соседний участок, к солидному каменному дому, где обитал мой друг Кузя. Вернее, это я тут иногда обитал, а Кузя тут жил, причем с детства; шикарный отцовский дом! Это я притулился по соседству, а Кузя тутжил!
Обмотав горло шарфом – легкая простуда! – Кузя посасывал трубку и меланхолично пил коньяк на открытой террасе.
– Ну ты… куль бородатый! – так непочтительно обращался к Кузе мой дачный хозяин Боб по прозвищу Битте-Дритте… Впрочем, я считаю, он к Кузе несправедлив. Какой же он куль? Он, можно сказать, “совесть поколения”, а после того, как батя его отойдет от дел, Кузя, возможно, станет “совестью” и всего нашего поселка.
На калитке, которую я сдвинул, входя в усадьбу, было нацарапано, по одной букве на каждой досточке: “Это змей”. Но это скорее относилось к бате – Кузя, при всей его авторитетности, до змея не дотягивал.
Вот папа его, безусловно, был поселковый лидер, буревестник всего передового. И когда творческая интеллигенция поселка – он наполовину из творческой интеллигенции и состоит – решила в едином порыве переименовать главную улицу поселка из
Кавалерийской (сроду тут не было кавалеристов!) в улицу Анны
Ахматовой, именно Кузин батя, Зиновий, и был командирован в верха: кроме того, что он был “совестью поселка”, он еще имел ходы наверх. Все с трепетом ждали его возвращения – вернется ли?
И хотя в те годы уже не сажали, волновались все сильно.
Переименования он, увы, не добился – но славу смельчака и героя укрепил. Кто еще обладал такой смелостью, чтобы выйти с предложением наверх? Разве что голь-шантрапа какая-нибудь (вроде нас), которой и терять-то нечего, – а Зиновию было что терять, но он не побоялся!
Вся жизнь его состояла из таких подвигов. Сразу после войны статный и кудрявый морской офицер, в кителе уже без погон, появился в этом знаменитом поселке. Он был направлен сюда директором Дома творчества – восстанавливать разрушенное войной хозяйство. И навел в полуразворованном доме флотский порядок: окна засветились, повара и горничные забегали. Однако он быстро понял, что карьера “обслуги” – это совсем не для него и, пока
“классы общества” слегка спутаны и не стали еще такими замкнутыми и недоступными, какими они должны были стать, надо действовать.
И вскоре он сделался “душою поселка” – такого балагура, и бонвивана, и джентльмена давно ждало местное светское общество, слегка потускневшее за время войны. Левая простреленная, негнущаяся рука как бы добавляла ему статности – и уверенности в себе.
Вскоре все зашептались о его головокружительном романе с местной законодательницей мод и аристократкой Кузнецовой, вдовой известного критика серебряного века Аполлинария Кузнецова.
Кузнецов сгинул перед самой войной в громком и многолюдном политическом процессе – и заявляться к Кузнецовой открыто (в этот самый каменный особняк, в который я сейчас поднимался по круглым ступенькам) местный бомонд пока не решался. И вот появился Зиновий, лихой морской офицер, и сказал: “Можно!” Как все были благодарны ему! Как любили его – ведь это именно он, красавец и герой, “разморозил” поселок! Прошумела свадьба.
Сколько всего радостного было в ней – и смелости (можно уже не бояться безрассудных чувств!), и как бы продления полузапрещенных дворянских традиций, подхваченных Зиновием.
Праздник, праздник! Такого здесь не было уже давно. И несмотря на “закатные” годы аристократки, вскоре родился Кузя – что значат флотские лихость и упорство!
Однако Зиновия вовсе не устраивала роль “прилипалы” при богатой вдове. Только побеждать, только лидировать – таков был его девиз! Он уверенно занял кабинет Кузнецова, похожий на музей, увешанный картинами мирискусников. И когда я впервые – еще будучи школьником – увидел его тут, было абсолютно очевидно, что это его кабинет, что картины, кресла, книги, старинные безделушки принадлежали ему вполне заслуженно – и всегда.
Главное, и сам Зиновий ощущал это. Он ведь не просто занял кабинет – он занял место, и его блистательные статьи – всегда самые смелые для конкретного времени – скоро снискали ему заслуженную славу.
Помню, как мы с Кузей, еще друзья-школьники, сидим в этом кабинете – я робею от этой роскоши, увиденной мной впервые, – и
Зиновий сочно и, я бы сказал, как-то даже вкусно рассказывает о похоронах знаменитой поэтессы, в которых он, естественно, принимал самое непосредственное участие.
– Ручки-т у нее уже заквокли, стал их на груди ей складывать – захрустели аж!
Зиновий, причмокивая, курит трубочку (это почти единственное, что унаследовал Кузя от него) и рассказывает это, естественно, не нам, а своим взрослым именитым гостям, слегка теряющимся в трубочном дыму. Но я их помню – потому что был ими потрясен и жадно к ним потянулся. Прошли эпохи, восторжествовала свобода и интеллект – но таких холеных, ухоженных, значительных лиц, какие я увидел тогда, в дыму того кабинета, я не встречал потом нигде.
Помню, как я тогда возбудился (первая настоящая страсть тихони отличника, я, помню, сам был собой удивлен). Я возжелал вдруг страстно: “Сюда! Сюда я хочу, в эту вот жизнь!” Почему, собственно? Вырос я в более чем аскетической семье родителей-агрономов- и вдруг такие замашки! И многое удалось. И вот я поднимаюсь сейчас – в тысячный уже, наверное, раз – по этим полукруглым ступеням, хотя тут, конечно, все уже не то.
Взять того же Кузю – он вырос в зависти к своему блистательному отцу.
“Ослабел сталинский сокол!” – бормотал Кузя при малейшей батиной промашке, хотя батя-то был покрепче его.
Да, Кузя пошел не в отца. А в кого? “Рыцарь, лишенный наследственности”, – говорили о нем местные остряки. А другие, еще более мерзкие, за глаза называли его “сын садовника”.
Батиной лихости и даже его статности Кузя не унаследовал. И возмещал это брюзжанием, как бы неприятием моральных устоев
“приспособленца и проходимца”. Да, надо сразу сказать: Зиновий виртуозно совмещал славу вольнодумца и смельчака с блистательной советской карьерой: ему, весельчаку и герою, сходило с рук все, хотя это “все” он, конечно, очень точно просчитывал. До меня доносились лишь отзвуки тех легенд. Говорили, что, когда Зиновия
– по возрасту или еще по чему-то – хотели снять с должности заведующего университетской кафедрой, Зиновий смело позвонил самому Агапову (а все даже секретарше его боялись звонить!) и с усмешкой сказал тому: “Василь Никифорыч! У меня к вам предложение: давайте пригласим дам, штук восемь, возьмем ящик коньяку – и посмотрим, кто из нас молодой!” В трубке, говорят, была долгая пауза – потом Агапов вдруг добродушно захохотал: “Не сомневаюсь в вашей победе, Зиновий Яковлевич!” И на кафедре наш герой был оставлен. Так ли это было на самом деле? Думаю, что так.
Естественно, Кузя завидовал батиной удачливости и всю жизнь брюзжал и передразнивал его. “Ручки-т у нее уже закво-о-кли!” – издевательски проокал Кузя, когда мы вышли тогда из кабинета.
Это ощутимое оканье было одним из проявлений умелого врастания героя-моряка в современную действительность. Кроме окладистой бороды и оканья Зиновий напридумал – впрочем, порой бессознательно – много другого, что могло бы его сделать своим среди партийного начальства, которого он, как бы помягче сказать, отнюдь не чурался. Особенно Кузя был “благодарен” бате за свое имя: среди изысканной поселковой подростковой знати, щеголяющей тогда в основном заграничными именами, явиться вдруг
Кузьмой Кузнецовым! С детства Кузя был уязвлен насмешками, да так и не оправился. “Спасибо, батя! Отчитался перед партийным руководством в своем патриотизме, – брюзжал Кузя, – а как будет жить его сын с таким именем, как-то не подумал”. Некоторые до сих пор кличут Кузю Кузнецова Ку-ку: “А где наш Ку-ку?” Чего же хорошего?
Много за что Кузя мог обижаться на батю: по совместному детству помню – батя блистает в гостиной в светском обществе и к сыну-увальню не заходит. Тяжело! И при первом же случае Кузя