В палате ее койка в углу была пуста и аккуратно застелена. Я кинулся в ординаторскую. Отпахнул дверь – и обомлел. Рядом с
Сашкой Бурштейном сидела Настя – обиженно надувшись, смотрела в окно. Сашка звонил куда-то по телефону.
– А… это ты. – Я посмотрела на Настю и повернулся к Сашке: -
Ну что? – спросил я.
– Вот, Настя говорит, – кивнул Сашка, – что Нонну надо отсюда забирать!
– А что такое? – пробормотал я.
Сашка развел руками: я пас. И снова стал озабоченно набирать номер.
– Да? – Настя впилась в него взглядом. – А вы не хотите сказать, что у вас вчера двое рыбой отравились, один – насмерть?
– А я знаю, где у нас теперь… берут рыбу? – пробормотал Сашка.
– Но она же не ест! – Он посмотрел на меня.
– Не ест?
– Нет. Абсолютно! – сказал Сашка.
– Дома вроде она ела… – проговорил я… Но точно ли?
– Исследование в основном проведено. Язва пока небольшая.
Лечение назначено медикаментозное.
– …В смысле?! – не понял я.
– В смысле, – вскипел Сашка, – если будет нормальное лекарство – я тебе записал, – давать его! Можно и дома… Если Настя настаивает.
Ей-то настаивать легко!
Только что вроде как-то устаканилось, какое-то настало равновесие – жена вроде при деле, мы тоже…
– Ты, я вижу, не понял! – напористо заговорила Настя. – Здесь невозможно! В палате у нее половина с температурой, форточка не открывается. Мать сказала мне, что ни одной ночи не спала!
– А где она? – спросил я.
– На обследовании. Сейчас явится, – проговорил Бурштейн и окончательно занялся телефоном.
Мы вышли. И вот в слепящем свете в конце длинного коридора, тая и временами исчезая в этом сиянии, с каким-то еще ледащим старичком под ручку появилась она. Из-за старичка она двигается так медленно или он из-за нее? Кто кого ведет? Наконец приблизились.
– О, Венечка! – обрадовалась она. – Вот, не знает, где ординаторская! – Она с улыбкой поглядела на старичка. – Сюда входите! – крикнула ему в ухо. Старичок обрадованно закивал.
– Настя говорит… надо отсюда уходить? – сказал я.
Она со вздохом поглядела на Настю, потом на меня… Ей бы только не принимать никаких решений!
Мы вошли в ординаторскую.
– Не знаю, – сказала она, глядя на Бурштейна. – Я как раз сейчас кишку глотала, с “телевизором”. Заблевала два полотенца! – Она хихикнула. – Ты привези, слышишь? – строго сказала она Насте. Та кивнула, но с весьма непокорным видом: как же – им привезу! – Ну вот… – Она задумчиво уставилась на Бурштейна. – И когда рассмотрят эти… блевотные материалы… Будет видно, наверное?
Сашка нервно вскочил, выбежал. То ли в связи с ее последними словами, то ли без связи… То ли побежал узнавать результаты анализа, то ли вообще смылся от опостылевшей ему семейки! Однако через минуту вбежал обратно.
– Ну что? – Я уставился на него.
Сашка отчаянно, но и как-то лихо махнул рукой. Богатый жест. И понимать его можно по-всякому. Мол, еще целый век ждать этих анализов! Или: получены ваши анализы, ничего страшного! Или: что, в сущности, анализы! Все помрем! Понимай как знаешь!
– Так ты… отпускаешь ее? – Я все пытался, как честный семьянин, прижать Сашку в угол и добиться определенности. Но он в ответ лишь зевнул:
– Давай… Под твою ответственность!
– Конечно, под мою… Под чью же еще! – Я язвительно глянул на
Настю.
– А ты что, вообще ничего не хочешь делать? – не менее язвительно сказала она.
Характер бойцовский, отцовский! Но бодаться с ней тяжело.
– Ладно. – Я глянул на Сашку. – Но… в случае чего… обратно можно?
– Ты меня уже утомил!
Я хотел было сказать, что это не я, а мое святое семейство утомило, – но не сказал.
– Ну, спасибо тебе… Вот.
– Убери свои вонючие деньги! – рявкнул Сашка.
Жена ушла собираться, а я стоял в коридоре и думал: откуда он узнал, что деньги вонючие? Или других сейчас нет?
Нервно расхаживая, прочитал табличку на кабинете зав. отделением: Р.Г. Фурдюк! Записал. Отнюдь не для писания жалобы – упаси боже! Наоборот, для восторгов: какое звучание!
За столиком, у лампы, тихо разговаривали две медсестры. Говорила одна – другая, наоборот, плакала.
– Он любит тебя, Жень! Уж он-то знает, откуда у тебя седина!
Записал и это.
И вот в сияющем конце коридора появилась она, подошла – уже в сандаликах на тоненьких ножках, с тощеньким узелком.
– Ну все. Я готова! – подняла голову ко мне, улыбнулась.
Мы пошли медленно, под ручку… Я теперь как тот старичок. В конце коридора у выхода курили Настя с Бурштейном, что-то хмуро обсуждая.
Приблизились мы под ручку, веселые старички.
– Ладно… Заскочу завтра, – проворчал Сашка.
Мы медленно прошли мимо омоновца, вышли во двор – абсолютно голый, с грудами мусора возле баков.
– Ой, как хорошо-то! – счастливо зажмурилась она.
Однако, только мы дошли до больничной ограды, сжала мне запястье:
– …Постой… Передохнем!
Мгновенно провалились щеки, глаза, испарина на лбу.
Я посмотрел на Настю. Та обиженно отвернулась.
– Ну а ты сама рада, что ушла? – обратился я к жене. Может быть, хоть какая-то определенность, в конце концов?!
– …Не зна-а! – вздохнула она.
– Ты можешь решить хоть что-то, хотя бы про себя?! – гаркнул я.
Она задохнулась, выпяченная челюсть дрожала, выставленный вперед кулачок трясся.
– Если ты… будешь на меня орать!.. Я лягу вот тут и умру! Ты этого хочешь?
– Нет.
– Тогда, может, пойдем? – Она выдавила улыбку.
– Он всегда недоволен! – бодро заговорила Настя. Жена тоже поглядывала с укором. Спелись! Кругом я виноват.
– Ну, пока, мамуля! – Настя чмокнула ее в бледную щечку, погрозила мне кулаком (шутливо, надеюсь?) и унеслась.
На остановке Нонна вдруг застряла возле нищего – довольно молодого, спокойного, наглого, выглядевшего, во всяком случае, здоровее ее.
– Счас автобус уйдет! – тащил ее я.
Она кивнула и стала лихорадочно рыться по кармашкам.
– Сейчас… извините! – улыбнулась она нищему.
Тот спокойно ждал.
Когда мы вошли наконец в наш палисадник, я увидел над оградой огромную мохнатую башку с выразительными, страдающими глазами.
– Привет, Анчарик! – Она подняла ладошку.
Анчарик взвыл. Будто бы знает, где она была!
– Здравствуй, мила моя! – радостно приветствовал ее батя, после чего вернулся к работе.
– Ладно. Ложись отдыхай! – Я показал на диван. – Я все сделаю…
Быстросуп, в пакетах.
– Нет. Я все сделаю! – твердо проговорила она.
– Плохо мы без тебя жили, плохо! – смачно грызя хрящ, повторял батя. – Плохо! – с удовольствием повторил он.
Почему так уж плохо? Я даже обиделся. И Настя старалась, и я, и он сам… Так просто говорит, из упрямства!
– Он просто думает, что теперь будет жить хорошо! – шепнула
Нонна, кивнув на кастрюли.
Ох, вряд ли. Пока готовила все, устала, снова провалились щеки, глаза… Испарина на лбу… Зря батя так радуется.
– А чего вы арбуз не ели? – бодро проговорила она. Приподняла срезанную часть над бледным, незрелым арбузным чревом. – О… какие-то мошки завелись! – сказала она радостно. И как оказалось, то были неосторожные слова.
– Дрозофила мелеогастер! – проскрипел батя. Внимательно и с сожалением оглядел обглоданную кость, положил на тарелку. -
Фруктовая мушка!
Долгая пауза, предвещающая еще более долгую тираду.
– Великий генетик Морган… – Он поднял палец и застыл многозначительно.
Очень трудно подстроиться к его ритму. Нонна откинулась на спинку стула, закрыла глаза. Неужто он не усвоил до сих пор, что его медленные, обстоятельные, скрипучие лекции почему-то утомляют ее, выводят из себя? Неужто не заметил? Или – назло?
Отстаивает свои права, свои свободы?.. Но зачем же перед ней?
Она-то чем виновата? Просто не выносит этих тягучих лекций, особенно во время обедов, которые она нам готовит все с большим для нее трудом! Неужто он не чует? Скорее, может быть, она послушала бы что-то о еде, которую она приготовила с такими усилиями? Или для него еда – это нечто недостойное разговора?