Гумилевский Лев
Судьба и жизнь, Воспоминания (Часть 3)
Лев Гумилевский
Судьба и жизнь. Воспоминания
Часть третья
I
Говорят, что душа человека еще сорок дней после его смерти не покидает дома, где он жил. Это очень древнее и очень прочное поверье. В основе его лежит реальное физиологическое состояние - настроенность механизмов коры головного мозга на восприятие определенных, привычных раздражений. В этом состоянии ощущение невидимого присутствия умершего где-то рядом, сзади, в соседней комнате - совершенно непреоборимо, безразлично - верим ли в раздельность души и тела, в загробное существование или не верим...
Многовековый опыт показывает, что в среднем, при нормальных условиях этот процесс длится около сорока дней; об этом косвенным образом и свидетельствует древнее поверье.
Ясное понимание физиологической сущности процесса не избавило меня от страданий, неразрывно с ним связанных.
Приносят счет за квартиру - нечаянно вижу: "за воду с одного человека" - и плачу.
Ставлю на стол сирень, простую сине-лиловую, которой каждую весну цветет весь Саратов - и плачу.
Открываю двойные окна, слышу запах зноя, пыли, ушедшего дня и - плачу.
Ночью в улицах темно, во всех окнах погашены огни . Я мечусь по дому, из комнаты в комнату, заглядываю то в окно на улицу, то в окно во двор, только бы не ложиться спать.
И так за весь день не выдается и часа, когда бы тени жизни и смерти ее не терзали мне ум и сердце...
Солнечная тишина над могилой бывшего немецкого кладбища в Лефортово, зеленые тени у ног на песке претворяют отчаяние в простую печаль и бурное горе в тихую грусть. Я возил корзины цветов, менял гортензии на астры, астры - на хризантемы, и в тени могильного холмика живая память должна была умереть...
Памятник ставили без меня, чтоб я не видел, как открывают могилу и выкладывают фундамент под тяжкий гранит. Деревья уже сбрасывали листья, и сквозь просветы их я еще издали увидел его и опять не мог удержаться от слез.
Гранитный камень над могилой стоял тяжко, твердо, непоколебимо, сверкая золотым именем моей жены...
Говорят, что не смерть близкого человека, особенно когда она внезапна и мгновенна, заставляет нас страдать, а наш грубый, человеческий эгоизм: ведь умерший ничего не чувствует, ничего не сознает, погружен в вечный покой и потому счастлив.
Это не так.
...Я сожалел не о себе, не о том, чего лишился. Я сожалел о том, что она не слышит новых концертов Ван-Клиберна, не пьет Кофе, не ест куличей, не радуется вещам, весне, солнцу.
Вспоминают, что, встречая в Москве гроб Чехова, его мать рыдая говорила:
- И не поешь ты теперь любимого своего варенья...
Когда я прочел об этом много лет назад, я был внутренне оскорблен этими причитаниями матери над гробом такого сына.
Теперь я понимаю, что из всего того, что было сказано на могиле Чехова, причитания его матери были самым искренним выражением безмерного горя...
2
...В 1917 году я напечатал в журнале "Жизнь для всех" В. А. Поссе статью "Искусство литературной живописи"; в 1958 году в "Вопросах литературы" - "Заметки писателя к Павловскому учению о слове".
Сорок лет между этими датами я писал романы, повести и рассказы, читал лекции по литературе, руководил литературными кружками, выступал с критикой произведений, участвовал в журнальных редакциях, потом писал о науке и технике, о жизни великих людей. И все это, как теперь я вижу, с неумолимой последовательностью вело меня к одному и тому же - к проникновению в закономерности творческого мышления, к постижению объективных законов научного и художественного творчества.
Огромное, необозримо широкое поле Жизни привело меня в конце ее к скромной, но всего меня поглотившей заботе об издании "Заметок"...
С публикацией в "Вопросах литературы" отрывка из книги связывалось много надежд. Они не оправдались. Дискуссия, правда, возникла. Однако редакция поспешила противопоставить письмам читателей статью психолога П. Якобсона. В статье говорилось, что я забегаю вперед, что учение И. П. Павлова не дает возможности даже "думать, что в физиологии высшей нервной деятельности писатель сможет найти критерии художественности".
"Толстой и Достоевский, Чехов и Короленко не знали учения И. П. Павлова, однако были великими художниками",- напоминал он, подсказывая легчайший способ аргументации против всякого нового течения в науке и искусстве.
Статью П. Якобсона напечатали через номер после моей. Читательские письма, в подборке и с примечаниями редакции, появились в апрельской книжке следующего 1959 года, да и то после моего письма в ЦК КПСС, протестовавшего против явного желания редакции умолчать о них. При таком положении дела журналу пришлось призвать "к серьезной разработке сложных и важных вопросов, связанных с учением И. П. Павлова", заключая свою статью так: "Пора начать исследовательскую работу. Литературная общественность безусловно будет с интересом следить за ней и примет необходимое участие в этой работе".
Казалось бы, что после такого заявления "Вопросам литературы" следовало продолжить печатание моих "Заметок".
В рукописи редакционной статьи, между прочим, я видел сноску: в ней журнал выражал свое удивление по поводу того, что книга моя не издана до сих пор. Но в печати сноска не появилась, и интереса к моей работе не проявило ни одно издательство.
Характерен и тот факт, что искренние друзья моей работы и моих идей Ю. П. Фролов, В. Н. Колбановский, В. Б. Шкловский не приняли участия в дискуссии, открытой журналом.
Юрия Петровича Фролова, непосредственного ученика И.П. Павлова, работа моя интересовала с первых моих шагов. В те давние годы он работал в каком-то институте, исследуя условные рефлексы у рыб и кошек.
Я написал ему как ближайшему ученику Павлова: вправе ли мы говорить о "технологическом инстинкте" животных и человека?
Дело в том, что сам Иван Петрович Павлов считал нужным подразделять основные безусловные рефлексы или инстинкты на отдельные прирожденные рефлексы. Так, он специально писал о "рефлексе свободы", о "рефлексе цели". Я считал, что таким же прирожденным рефлексом является инстинкт плавания, мгновенно пробуждающийся у всех животных в воде, и назвал его "технологическим инстинктом", подсказывающим животному технику плавания. Технологическим инстинктом, по моему мнению, объясняется и точность прыжка зверя на добычу, падение орла или ястреба, целесообразность некоторых "разумных поступков" животных в неожиданных обстоятельствах.
Юрий Петрович ответил мне быстро, но не письмом, как я просил, а по телефону, видимо, из осторожности, чтобы не впутаться в какую-нибудь историю.
То были жестокие времена сталинской диктатуры, накануне сплошных арестов и казней, организованных Ежовым.
- Я думаю, что вы правильно поняли Павлова,- сказал мне Фролов,- и не вижу возражений против введения в литературу понятия технологического инстинкта.
Я в своих книгах не один раз развивал свое представление о технологическом инстинкте и возражений ни от кого не встречал...
Юрий Петрович всегда откликался на мои приглашения, участвовал в моих заботах и написал мне однажды большое критически положительное письмо о моих выводах и заключениях. В письме он выражал уверенность, что публикация моей работы сдвинет дело с мертвой точки, чему все физиологи павловской школы будут рады.
С Юрием Петровичем знакомы мы были лет двадцать, нередко он бывал у меня, читал свои драмы и повести, советовался со мной и неизменно интересовался моими делами. Приготовив ему экземпляр "Вопросов литературы" с дружеской надписью, я перепечатал и его старое письмо.
- Я понимаю, что специально писать у вас нет ни охоты, ни времени, но вы прочтите это ваше письмо, исправьте, если надо, и пошлите "Вопросам литературы", - пояснил я, вручая ему журнал и письмо.