Я еще тогда ехидно подумал: шпрехаем, да фиг вам скажем. Мы даже стихи с Ван-Ванычем о розах шпрехаем, только не свиньям о розах читать! Розляйн, розляйн, розляйн рот… Как там дальше?.. В общем, дикая розочка в голом поле… Это ведь про Зою, это она – розочка посреди поля. Господи, как вдруг понятней стали эти слова!
И вот что еще пришло в голову: слава Богу, что сегодня не надо с ней под патефон танцевать. Лучше встретить на лужайке, где она – другая.
Мне почему-то жалко ее стало. В штабном вагоне ее не жалко, а тут вдруг проняло. Будто два разных человека: там – бесчувственная лягушка, а тут – Василиса, которая сбросила лягушачью кожу. Василиса с печалью на дне зрачков. Там, в штабном, я от нее бежал бы стремглав, а тут, наоборот, цельный день следующий ходил, высматривал, чтобы быть к ней поближе. А зачем – сам не знаю.
Издалека можно разглядеть,как она около Шурочки хлопочет. Тоже, наверное, счастлива, что не надо к своему Леше Белому идти, на коленях у него елозить, бормотуху насильно пить. В нашу сторону не посмотрит, мы ей неинтересны. Иногда с теть-Дуней о чем-то своем перемолвится – и опять к Шурочке. Шурочка для нее свет в окошке.
В прежние-то времена страничку из тетради вырвал бы и что-нибудь написал. Правда, не знаю что. А здесь ни бумажки, ни даже клочка газеты не найти. Даже у теть-Дуни, которая все в запасе имеет.
Впрочем, газету она нашла, клочок, и ловко цигарку себе сварганила.
А мы как увидели, собрались всем вагончиком посмотреть, как она дым из ноздрей пускать станет.
А теть-Дуня закурила, сидя посреди поляны, так вкусно у нее получалось, что кто-то из ребятни попросил: теть-Дунь, дай курнуть-то! Дай!
Она прищурясь, морщины у глаз собрались, с усмешкой закрутку отдала:
– Ну курни… Горлодер… До нутра забирает.
Первый проситель курнул неловко, не успел вдохнуть, как скорчился от кашля. Второй только крякнул, головой замотал. А потом пошло по очереди. Все курнули, кроме девочек. Кто затягивался с кашлем, а кто едва-едва самокрутку слюнявил. Но все равно делали вид, что нравится.
Последними теть-Дуня позвала меня и Зою. Мы сошлись, не глядя друг на друга. Хотя мне очень хотелось еще разочек в ее глаза заглянуть.
Зоя уверенно взяла самокрутку, сильно затянулась, а выпуская дым, откинула голову и закрыла глаза.
Теть-Дуня протянула бычок мне.
– Вот. Все мысли наши узнаешь… А?
Я принял искусанный чинарик, огонек уже припекал пальцы. С силой, зажав губами влажный кончик, втянул в себя едкий дым. До пальцев ног горячим сразу прошибло, горло и грудь обожгло. А потом вдруг ударило в башку, и лужок с ребятней, с теть-Дуней, с Зоей поплыл, закружился каруселью перед глазами.
Невольно ухватился я за руку Зои, чтобы не упасть. И обжегся. Как раскаленная, была рука.
10
Ночью ко мне под ухо подлез один из мальков: Костик. Вообще-то
Костик далеко не малек, всего года на полтора моложе меня. Он тонкий, как глиста, через любую щель в заборе пролезал, когда в
Таловке по огородам шарили. А руки у него ловчей, чем у девчонок: из любого дупла птичье яйцо извлечет.
Так вот, Костик ужом ко мне прополз, никто не услышал.
А мне почему-то в ту ночь сон удивительный приснился. Обычно-то снится, что мы куда-то едем. Проснешься – и не знаешь, во сне это происходит или наяву. А какая разница – едешь и едешь! А в этот раз приснилось, будто я с теть-Дуней чай из самовара пью и беседую при этом по-немецки. Дер тее ист гут, говорю ей. А она головой кивает, прихлебывая из блюдца: мол, гут, гут, Антон… Дер тее ист то-оль! А произношение у нее просто замечательное. А тут мне поперек сна шепотом:
– Проснись, слышь! Проснись, Антон…
Ах, как не вовремя этот голос! И чай не допил, и побеседовать по-немецки не удалось.
– Кто? Что? – спрашиваю. А сам теть-Дуню от себя не отпускаю: может, еще продолжим разговор.
А голос не дает к теть-Дуне вернуться. В вагон возвращает. Да еще требует: проснись да проснись. Я тебе, говорит, весть принес.
Тут я и в самом деле проснулся.
– Кто это? – спрашиваю.
А он снова:
– Кто, кто?.. Костик… А ты меня теть-Дуней щас назвал!
– Это во сне.
– А сейчас ты во сне говоришь, или проснулся? А то я пошел.
Пошел – значит, пополз.
– Проснулся, проснулся! – говорю недовольно. – Тебе что надо-то?
– Не мне, а тебе. Письмо тебе… Понял?
– Какое еще письмо? – Я со сна, и правда, ничего не понял. Да и как понять: ночь, темнота, хоть глаз выколи, а тут какое-то письмо.
Но Костик шебаршит около уха, даже щекотно стало. Втолковывает тихо: мол, это у него в голове письмо… А так как я отупело молчал, он повторил, что письмо, значит, в голове держит, а как надо будет, он на ухо мне прочтет.
– Наизусть, что ли? – спрашиваю, окончательно проснувшись.
– Наизусть. Я что хошь наизусть помню.
– Это как?
– Помню – и все. Откуда я знаю как?
– А что ты помнишь?
– Все.
Помолчав, он вдруг затараторил:
– “А я, между прочим, герой гражданской… Кино смотрели? Это про меня. Чапай, что ли? Не Чапай… Вот кто рядом с Чапаем-то был? Ну
Петька. Он. Собственной персоной. Так это когда было-то… И не похожий совсем. Изменился. От времени. И от перенесенных многих ран.
Сколько мне лет, а?..”
Это Костик голос Петьки-придурка изобразил.
– А вот еще, – сказал он. – “Давайте, песню про любовь скажу. Про любовь? Ага. Про любовь. Какую такую любовь? Какая у этих… У штабистов? Нет, я про настоящую любовь. А она раз-зе бывает? Спою, узнаешь. Из моей деревни песня-то – значит, про мою жизнь…” – Это уже голосом теть-Дуни. – А дальше песня идет, – сказал Костик. -
Хошь, песню спою?
– Не надо, – решил я.
Вспомнилось, что Костик в Таловском интернате лучше других стихи заучивал. Нужно, скажем, что-то продекламировать к празднику, возьмет книжечку, заглянет разок – и строчит наизусть: “Люблю тебя,
Петра творенье”… И так без остановки несколько страниц, про речку там, про остальное, как царь Петр на лошади за кем-то скакал. Но стихи – одно, а всякая вагонная говорильня – другое. Теперь вот письмо…
Я спросил:
– А кому ты письма… это… ну рассказываешь?
– Никому.
– Почему?
– Я скрытный. – И Костик добавил: – А письмо велели прям на ухо, чтобы никто не узнал.
Хотелось бы в этот момент поглядеть на Костино лицо: не сочиняет ли?
Но было черным-черно, один голос в ухо… Хочешь – верь, хочешь – не верь. Письмо – это не стишки какие-то, его не каждому доверишь.
– Ладно, – разрешил я. – Читай. Только без привирок.
– Да сука буду, слово в слово! – побожился он. И замолчал.
– Ну? Забыл, что ли? – спросил я сердито.
– Нет. Я настраиваюсь… – Он чуток подумал, потом каким-то не своим голосом начал: – Антоша…
Это был точно голос Зои. Правда, она меня так никогда не называла.
– Какой я тебе Антоша? – возмутился я.
– Не мне… Это тебе она написала… Антоша…
– Так и написала?
– Так и написала.
– Ну валяй дальше.
– Антоша… – повторил Костик голосом Зои. – Ты удивишься, что я так странно решилась тебе сказать, через Костика, но по-другому не получилось. Я о тебе думаю все время. Как ты вчера странно посмотрел, так я стала о тебе думать. Но мне показалось, что ты будто меня жалеешь. И напрасно. Меня жалеть не надо. Ты даже не знаешь, какая я сильная…
– Но я вовсе не так посмотрел, – прервал я Костика.
– Откуда мне знать, как ты посмотрел? – возразил Костик.
– Не так, – упрямо повторил я. – Ладно. Чеши дальше.
– Дальше она тебе пишет, – сказал своим голосом Костик, – что недавно узнала, что будут нас в связи с возрастом распределять по трудовым лагерям, и их тогда разлучат с Шурочкой, ее сестрой. А этого ни она, ни Шурочка не перенесут. Они всегда и везде были только вместе. Этим и спаслись. Да и вообще, оставляя ее в вагоне, она беспокоится за ее судьбу. А за свою она волнуется меньше. Хотя понимает, что всех нас и тебя, Антоша, куда-то отправят. Скорей всего на шахты, а может, лес валить. Так удалось мне услышать. Но это лучше, чем прозябать в вагоне. Вот только без Шурочки я не смогу быть, я умру без нее, правда. Прошу прощения, что разоткровенничалась, но, если бы ты на меня так странно не посмотрел, я бы не стала тебе писать. И Костика бы не просила. А если хочешь, можешь мне ответить. Костик все слова твои принесет. Он вообще хороший…