В тот день их отослали на луг косить траву, а нас с Шабаном со двора не пустили. Лешак показал на сваленные в углу березовые стволы, на двуручную пилу, что висела в сенцах на стене, и велел напилить дров.

Временами возникал неожиданно, как черт из-под печки, у нас за спиной, наблюдал коротко, как работаем, и снова исчезал. В обед объявились женщины, и он приказал дать нам хлебово. Он так и сказал:

“Дайте им хлебово”, – и ткнул пальцем на ведро в углу избы.

– Так это же корм для поросят? – робко заметила жена.

– Конечно. Что им, готовить отдельно? – буркнул он. Но потом велел отрезать по ломтю хлеба. – Они вон кубометра не осилили… Чего задарма кормить-то?

После обеда до темноты, которая долго не наступала, опять пилили дрова, пока не возник Лешак и не пробормотал, глядя в землю: мол, хватит мучить пилу, ступайте пить чай да на покой.

От чая мы отказались. Ни аппетита, ни сил, едва дотащились до места.

А место для спанья нам назначили на этот раз в старой бане, на задворках избы, за огородом. Дверь, чтобы мы не деранули, заперли снаружи на засов. Пахло сыростью, углем, мокрицами. Было душно.

Но если честно, мы в тот день ни о чем не мечтали, только бы добраться до лежанки и завалиться спать.

Мы не знали, подслушивает ли нас старый Лешак, однако вели разговор с Шабаном негромко, с оглядкой на крошечное, в ладонь, окошко.

– Надо драпать, – сказал Шабан мрачно. – Он нас за скотину держит.

– Куда? – спросил я.

– А что? В вагончик не пустят?

– Нас же продали, – напомнил я. – Обратно вернут. А то еще и на шахту для острастки сбагрят… Думаешь, лучше?

– Как у Мешкова…

– Там хоть взаперти не держали!

– Да можно хоть в окошко… Если голова пролезет…

– Тише ты! Давай спать. Завтра решим.

На следующий день нам удалось перемолвиться с женщинами. Выяснилось: никакие они не жена и дочь, а так, дальняя родня. Седьмая вода на киселе. Батрачат за несколько мешков картошки да за прокорм во время найма. Про Лешака, звать его, оказывается, Глотыч – то ли имя, то ли кличка, – говорят торопливо, с оглядкой. Кержак, мол, бессемейный, молчун, людей не любит, не верит никому. В деревне его тоже сторонятся. Работал в энкеведешной охране, в Полуночном, оттуда вся его угрюмость. А теперь отстроился, завел хозяйство, крепкое, потому что сам работяга. Молоко, масло, картошку – гонит на рынок, деньги копит. А для кого копит, если одинок? Ну а чтобы сельсовет не цеплялся к его доходам, внес большую сумму на постройку танка “КВ” и получил личную благодарность от товарища Сталина. В районной газете его пропечатали как передовика сельского хозяйства.

В другой раз женщины расспросили и нас, кто мы, откуда, тоже на ходу, с оглядкой. Посоветовали уходить, но куда, сами не знают.

Кругом болота да заключенные. Но вот что жизни у Глотыча не будет, это уж точно. У него и скотина дохнет. Что ему чужая жизнь?

– Так он в баню на ночь запирает, – сказал Шабан.

– Значит, днем.

– И днем… Кажись, его нет… Оглянешься, а он уже за спиной… Точно, как лешак!

– Лешак и есть, – подтвердила женщина. – От лагеря привычка. Но это пока. Притвориться надо. Как пошлет на деляну, лес валить, тут уж не зевайте…

Мы с Шабаном и сами рассудили, что разумно переждать. Баба, а соображает не хуже, чем наш брат, беспризорный. Уж что-что, а притворяться мы научились. До поры стали приваживать собаку, у которой ни имени, ни клички, так и звать: Собака. У него и кошка без имени. Глотыч зовет ее так: Кошка, иди сюда. Зато корову зовут

Денежкой. Ну понятно, Денежка: доход от нее большой.

А вот к лошади у него, как мы заметили, чувства особенные. Лошадь он холит, бережет. В дороге, как мы ехали, кнутом охаживал – так это он зол был на штабистов. А тут, на конюшне, даже взгляд у него мягчает, когда кормит или чистит. “Машка, Манечка”, – зазывает.

– Так бы с человеком! – произнесла как-то в сердцах женщина.

Ни на какую деляну, конечно, он нас не отпускал. Не верил. И правильно делал. Однажды Шабан лишь нос за ворота высунул – схватил кнут и поднес к лицу: “Это видел? Еще застану, рассеку пополам!”

Стало очевидней: не батраки, а рабы, скотина последняя – вот кто мы такие для него.

Когда вернулись в баню, Шабан, злобно выругавшись, пообещал, прежде чем с Мешковым разделаться, с Глотычем свести счеты. На первый случай лошадь ему отравить.

– А лошадь-то причем? – спросил я.

– Он ее любит.

– Ну и что?

– Ладно, не учи! – рассердился Шабан. – Я ему избу подожгу!

Интересно, где он держит деньги?

Я и сам бы с удовольствием поджег Глотычу избу, настолько он был противен. Но разве он придумал, что штабисты торгуют нашими душами?

Он делает то, что делал бы любой здравомыслящий хозяин: берет, что задарма достается. А денежки, если они есть, деревенские мужики, сам слыхал, держат в старых валенках. Лежат себе, полеживают валенки, заброшенные на печку, один засунут в другой, и никакой вор не догадается, что внутри главная заначка. Еще говорят, что валенки и в пожаре не сгорают.

– В валенках посмотри, – посоветовал я Шабану.

– Да смотрел уже.

– Ну еще где-нибудь.

– Да я везде смотрел, – сказал Шабан. – И под печкой, и на печке…

Даже в помойном ведре!

– А на огороде?

– На огороде не смотрел… Он большой.

– Может, никаких денег и нет?

– Есть, – сказал Шабан. – Я чувствую… У таких жмотов всегда деньги есть. А с деньгами куда хошь бежать можно.

Я не стал перечить. Хотя деньги меня мало интересовали. В последнее время я все о Зоеньке думал. Может, она мне какие-то сигналы посылала? Может, случилось что? Ну, например, вагончик отправили, а мы тут навсегда остались. Майор-то будет только счастлив позабыть нас здесь. Скажет, бежали, и дело с концом. А тут указание о новом маршруте…

Какое указание, я не додумывал. Откуда мне знать, кто регулирует нашу судьбу?

14

План побега постепенно созревал. Точнее, мы созревали для того, чтобы его совершить. Единственное, от чего нас отговорили женщины, мать и дочь, – мы сперва не знали, как их зовут, – это поджог избы

Глотыча. Они называли его между собой Заглотыш. А вот как они догадались о поджоге – не знаю. Может, это первое, что приходит в голову, когда злость переливает через край? В Таловской школе нам рассказывали про бунты на Руси, запомнилось, что Разин там, Пугачев,

Болотников, другие еще палили усадьбы своих мучителей. Как выражаются, пускали “красного петуха”.

Здорово, если представить, как мы стоим на опушке леса, на взгорке, а внизу, посреди черной деревни, то возникающей, как мираж, то исчезающей во тьме, в проблесках пламени распушил перья красный…

Нет, не красный, золотой петух… Искры до неба! А вокруг мельтешат черные тени мужичков, и среди них Глотыч. Он всхлипывает от горя, крестится, молится, просит спасти его денежки, они под печкой, среди крынок и чугунков. А мужики кричат: “Печку, печку ломай, а то страховку не дадут!”

Я сам однажды слышал, что главное во время пожара – печку ломать, она в избе чуть ли не главный свидетель пожара, и она же, по оценке страховщиков, самая большая ценность. Впрочем, в этих диких местах, может быть, по-другому. Здесь, я заметил, даже икон в доме нет. Не люди, а нехристи да кулаки – вот кто они такие. Тогда и получайте, пусть все сгорит! Все!

Но женщины оказались суеверными. У них в углу, прямо на фанерке, неумелой рукой Богоматерь с младенцем нарисована. Они на нее крестятся и молитву бормочут. Еще они боятся, что здешние сразу подумают на них. А если и не подумают, в милицию все равно затягают на допросы, а то и посадят на всякий случай, они ведь безпачпортные.

Однажды, они говорят, сами видели, загорелась тут изба, и озверевшие мужики забили кольями какого-то ссыльного, кого подозревали в поджоге. В лесу догнали. Лес им тут как дом родной. И вас догонют…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: