Нищая лачуга никогда не устроила бы Симона Мага. Мягкий искусственный свет внутри дома мерцал на резных столиках из драгоценного кедра, посуде из тончайшего фарфора, золотых светильниках и флягах. Пол устилали ковры и шкуры. Дверной проём в дальнем конце комнаты был задрапирован черной тканью с нашитыми на ней золотыми монетами, позвякивавшими от прохладного вечернего ветерка. Воздух благоухал от дорогих духов, подаренных богатыми покровителями.
— Симон? — позвала я. Монеты позвякивали, снаружи над чем-то грубо хохотали стражники.
— Обычно ты называла меня учителем, — заметил он. Я крутанулась и обнаружила его в тени совсем рядом с собой. Когда он вышел на свет, я заметила новую одежду — наверняка, очередной дар. Умбра и золото его наряда отбрасывали сияние на его кожу, искрами отражаясь в его бездонных глазах. Симон Прекраснейший. Ни один человек, рождённый женщиной, не мог быть настолько красив. — Я скучал по тебе, Иоанна. Его голос был таким печальным, таким любящим, что сразу же пристыдил меня. Я поймала себя на том, что отвожу взгляд и поняла, что должна быть осторожнее и не проявлять слабости, которая может меня уничтожить.
— Я ходила к нему.
Он дотронулся до моей щеки — словно языком пламени коснулся — одновременно прекрасно и агонизирующе больно. Пока я восстанавливалась, он прошел мимо и устроился на толстых подушках, как хозяин, расспрашивающий служанку.
— И как тебе плотник? — Симон произнес это слово с едва заметной сварливой интонацией. — Всё мастерит свои чудеса?
Я дотронулась до чаши в моих лохмотьях прежде, чем успела спохватиться; словно женщина, предающая позорного незаконнорожденного ребенка. Он заметил, разумеется; я видела вспыхнувший огонёк в его глазах.
— Так какое чудо он смастерил для тебя, любовь моя? — промурлыкал он, словно сытый кот. — Он предложил тебе прощение за твои грехи? Он исцелил тебя? О, нет, прости, я вижу, что он этого не сделал. Жаль, правда. Это действительно было бы чудом.
Я стояла молча, рассматривая его красоту, словно хлыстом обжигающую мою кожу. Симон сделал изящный пасс рукой, достал из воздуха золотой кубок с вином и сделал медленный глубокий глоток.
— Хочешь пить? — спросил он.
Я покачала головой.
— Лгунья. Иоанна, я прощу тебе заигрывания с моим конкурентом, если ты сядешь и выпьешь со мной. Ты сделаешь это?
Когда-то я лежала на этих самых мягких подушках, пылая в лихорадке, а он приподнял мою голову, поднёс к губам чашу и велел: «пей, женщина, пей и живи». Я набрала тогда полный рот, хотя с первого глотка чувствовала, как содержимое разъедает мою душу. Будь я сильнее, я бы выплюнула. Отказалась бы от второго глотка.
Но я осушила чашу до дна и сейчас пришла пора платить за мой эгоизм.
— Я верю в него, — тихо сказала я. — И собираюсь к нему присоединиться. Я пришла лишь сказать тебе об этом.
Тишина. Монеты занавеса звенели как разбитые мечты. Симон держал свой кубок обеими руками и смотрел на меня с кривой улыбкой.
— Так сделай это, — пожал он плечами. — Что мне до тебя? Ты — ничто, меньше чем ничто. Ты служила Ироду и предала его, побежав за плотником, стоило ему пальцем поманить; но стоило тебе заболеть проказой, как ты отвернулась от плотника и приползла ко мне за чудом. Теперь, когда ты поправилась, ты предаёшь и меня. Ты — духовная блядь, Иоанна.
Я считала, что он больше не сможет ранить меня настолько глубоко, но от небрежного равнодушия его голоса, от слов, острых как лезвия, меня затошнило от горя и стыда. Я опустила взгляд на свои судорожно сжатые руки. Когда я снова подняла глаза, Симон исчез. На подушках было пусто. Снаружи смеялись охранники. Куда он…
Он схватил меня сзади за горло, притянув в жар своих объятий. У него были сильные руки, умелые руки, и прежде, чем я смогла сопротивляться, он проник мне под одежду и вытащил чашу.
— Что это? — он отпустил меня, и я развернулась к нему лицом, оцепенев от страха при виде того, как небрежно он держит моё спасение. Он вертел чашу так и эдак, поглаживая пальцами неровную поверхность и разглядывая низкое качество глины — Чудо? Чудо, что гончару удалось это продать. Держи.
Он бросил мне чашу. Я обняла её мягко, как младенца. Улыбка Симона превратилась в широкий оскал.
— Или вот эта? — Он щёлкнул пальцами, и в них появилась ещё одна чаша, такая же, как та, что я держала. Он бросил её мне; я поймала, испуганно ощупала. — А может эта?
Он создавал одну чашу за другой. Четвертую я не смогла поймать; она уразбилась об угол столика из кедрового дерева. Я упала на колени и стала слепо нашаривать осколки.
Когда я оторвала свой обезумевший взгляд от обломков, я увидела гнев в его глазах. Видимо, именно тогда он понял, насколько он меня потерял.
— Разбей их, — приказал он. — Разбей их все.
Я пыталась спасти чаши, отчаянно пыталась, но они одна за другой выскальзывали из моих пальцев и бились о ковёр.
— Симон… — даже тогда я не могла просить. Он поднял ногу и опустил её на первую чашу. Она разлетелась на тысячу кусочков пыли.
— Вернись, — предложил он, поставив сандалию на вторую чашу. Я покачала головой, не зная, отказываю ли я ему или отрицаю боль этого момента. — Вернись ко мне, и я забуду всю эту глупость.
Очередная чаша превратилась в глиняную пыль и черепки. Осталась одна. Я лихорадочно уставилась на неё.
— Твоё место не с ним, Иоанна. Ты знаешь это. — Он поднял ногу. Моё отражение в его тёмных глазах мерцало и простиралось в тени. — Я делаю это ради твоего блага, ты же знаешь.
На дне последней чаши что-то краснело. На моих глазах в ней пузырился волшебный источник жизни. Нога Симона начала опускаться…
Я сбила его с ног. Он упал около стола и опрокинул лампу с кувшином. Вино пурпурным водопадом залило его одежды и ковры. Я подхватила свою чаша, осушила её двумя быстрыми виноватыми глотками и попятилась к выходу, когда Симон посмотрел на меня.
Он не кричал, не проклинал. Он просто смотрел. Этого было достаточно.
Я бросилась во тьму, проскочив между двумя пораженными охранниками, и побежала к залитым лунным светом стенам Иерусалима. Бинты прокаженной развевались позади меня, как ленты на ветру.
Кто-то ждал меня на обочине. Лунный свет коснулся его лица и доброжелательной улыбки.
— Он сказал, что ты пошла этой дорогой, — сказал Иуда. — Небезопасно ходить одной.
Я бросила взгляд на жилище Симона. Он стоял в дверном проеме, сложив руки на груди и смотрел, как я ухожу.
***
Сидеть позади сестры Эме, когда она взрывалась яростью своей веры, было странной переменой; она направляла веру наружу, в голодные лица, в пустые глаза. На моем месте ощущались лишь отголоски силы, ничего похожего на тот поток, который чуть не смёл меня прежде. Я была благодарна за это. Нельзя так тесно общаться с Богом ежедневно.
Вскоре я узнала, что каждое возрождение выглядело одинаково — очередной пустырь, иногда сухой, иногда полный грязи; очередной городок у горизонта. Иногда толпа была старше, иногда моложе. Рутина затягивала. Сестра Эме проповедовала и молилась до глубокой ночи, поднимаясь с рассветом, чтобы принять участие в работах по обустройству лагеря. Я выполняла работу для одной руки: приносила воду или чистила одежду. Всюду, где приходилось выходить под солнечный свет, я носила свой пляжный зонтик. Одна остроглазая молодая особа заявила, что моё лицо сделала таким белым какая-то кожная болезнь, возможно, проказа. Они все считали, что сестра Эме поступила вполне соответствующе, включив в свою свиту прокажённого, хотя втайне, должно быть, задавались вопросом, почему она меня не исцелит.
Стоя на коленях около озера в Айдахо и отстирывая грязные пятна с подола платья сестры Янси, я вдруг поняла, что делала такую работу прежде. Я просто задвинула подальше воспоминания о том, чего нельзя забыть. Теперь же они подступили так близко, что я практически чувствовала запах пыли Иерусалима, ощущала прикосновение грубой ткани к коже, видела жаркое марево над камнями внутреннего дворика, куда я каждый день ходила за водой. Здесь меня тоже избегали, и мне приходилось выбирать время так, чтобы другие женщины не забросалименя оскорблениями или камнями.