Синицын откинулся назад и привалился спиной к шероховатой, перепачканной мелом стене больницы.
О чем он думал? О Ваньке, о Полине, Лёсе Баттербардт? О чем?
Он, как ни странно, думал вот о чем: почему одних людей смешит, а других пугает та самая рожа, которую он умеет скорчить — иногда по собственному желанию, а иногда по заказу?
В чем тут секрет?
Он очень сосредоточенно это обдумывал, клоун Синицын, и не находил ответа. А наверху, над ним, в больничной палате Ванька лежал на спине и с трудом дышал, захватывая воздух открытым ртом. Сознание к нему не возвращалось.
Полина, боясь пошевелиться, чтоб не нарушить чего-нибудь в сложном переплетении прозрачных трубок, тянущихся от нее к мальчику, лежала рядом на кровати, тесно придвинутой к Ванькиной.
— Как чувствуете себя? — спросил врач. — Голова не кружится?
— Нет, — сказала Полина.. — Только слабость какая-то…
— Это нормально. Лежите так, я вернусь. Постарайтесь уснуть.
Врач поправил Полине подушки и ушел. Полина задремала и скоро проснулась. Ей показалось, что кто-то тронул ее за плечо.
Глаза мальчика были широко открыты. Он глядел в потолок без всякого выражения. Потом белые брови его нахмурились, он перевел взгляд на переплетение трубок, схваченных тут и там зажимами, долго смотрел на капельницу, где, мерно стуча, падала ее, Полины, кровь.
Щека мальчика дернулась и поползла вбок. Он повернул голову и теперь смотрел Полине прямо в глаза и улыбался ей щеками, губами, круглыми ожившими глазами.
И Полина услышала его слабый тихий голос:
— Мама, это ты? Ты приехала?
Она не знала, что отвечать ему, и, уткнувшись лицом в подушку, заплакала. Когда она решилась снова посмотреть на Ваньку, он спал, сохраняя на лице улыбку, и ровно, глубоко дышал.
Со двора в окно палаты донеслись до Полины чьи-то голоса.
Но слов она не могла разобрать.