Есть у клоунов такой испытанный беспроигрышный прием: неожиданно, ни с того ни с сего, прервать на манеже действие и, будто бы вдруг забыв о партнере, уставиться в кого-нибудь из публики, в кого-нибудь из первого ряда. Такая внезапная пауза обязательно сразу собирает на себе внимание всего цирка.
Самое верное — уставиться на женщину: они быстрее и легче конфузятся, а ты, клоун, все глядишь, глядишь как завороженный, — женщина начинает без толку суетиться, хихикать, цирк веселится от души, а если рукой еще махнет, эдак: «Уйди, дурак», — тогда все просто в восторге. А ты тут будто пришел в себя, начинаешь играть, что влюбился с первого взгляда, по уши влип, земли под собой не чуешь.
И если партнёр хороший, то станет помогать: сперва полезет интересоваться, что это с тобой такое, и, вдруг догадавшись, сам смутится и отойдет и станет украдкой через плечо подглядывать, в отличие от публики, которая на чужую любовь глазеет во все глаза, — тут уж цирку вовсю потеха.
Можно и на мужчину уставиться. Но тогда мужчина должен быть чем-нибудь выдающийся: очень толстый, например, или бородатый, или с огромной блестящей лысиной. Примечательный внешне должен случиться мужчина, а играть с ним надо другую пантомиму: ну как, брат? В порядке? Ничего не беспокоит?
Но с женщинами обычно проще и эффект больше.
Вот так два года тому назад уставился Синицын в белокурую девушку из первого ряда. Уставился и погиб. Он глядел на нее, глядел, а она подняла брови и дернула нетерпеливо подбородком. Он даже играть забыл, что влюбился.
Он влюбился сразу, с первого взгляда.
И по уши влип и земли под собой не чуял.
Хорошо, Ромашка выручил. Оттащил его на середину манежа. Еле репризу довели до конца.
Потом, кое-как содрав грим, бежали вдвоем через двор — без Ромашки он бы оробел, — высматривали ее среди валившей из цирка публики. Хорошо, лето было. В шубке он бы ее мог не узнать. Да нет, узнал бы, наверное.
Он брюки тогда прямо на клоунский костюм натянул и плащ застегнул под самое горло. Дурацкий вид. Но, может, это к лучшему было — клоун ведь. Первое, что она сказала, когда знакомились:
— А на арене вы не выглядите таким высоким.
А потом:
— У вас настоящие очки, с диоптриями?
Фамилию его она брать не захотела. Осталась с девичьей — Баттербардт. Объяснила, что папе будет неприятно, если единственная обожаемая дочь откажется от своей фамилии.
…Папа Баттербардт теперь бил из-за двери короткими очередями.
— Мы с вами взрослые люди, а Лёся, согласитесь, еще совсем ребенок. Когда вы, Сергей Данилыч…
— Дементьевич, — терпеливо поправил Синицын.
Ее родители, узнав, были категорически против. Он-то их понимал, вернее, старался понять. Дочь известного академика Баттербардта — за клоуном. Если бы у него было мировое имя, ну, скажем, как у Олега Попова, тогда куда ни шло.
А то Сергей Синицын.
До недавнего времени директор московского цирка при встрече с ними здоровался через раз:
— Извините, не узнал.
Успех обрушился на клоунов внезапно, но зато настоящий успех, выстраданный. Именно такой, о каком они с Романом мечтали.
В рецензиях писали, что «артисты цирка С. Синицын и Р. Самоновский смело вернули на советский манеж забытые маски белого и рыжего клоунов… Советским клоунам удалось блестяще сочетать старую традиционную форму со злободневным, острым и ярким содержанием… это новое слово в советском цирковом искусстве».
Ромашка собирал газеты, аккуратно вырезал рецензии и складывал их в бумажник. Когда рецензий накопилось достаточно, Ромашка облепил ими всю голову и рожу, оставив только щелки для глаз, и в таком виде явился к директору цирка.
— Здравствуйте! Попробуйте теперь меня не узнать.
Но даже если успех — Лёся только недавно кончила иняз, ей двадцать два, а ему, Синицыну, жизнь уже успела влепить две троечки. Лёся вышла за него замуж, как определил Ромашка, «в знак протеста».
Свадьба была в огромной квартире Баттербардтов, заставленной старой массивной мебелью и с толпой безделушек: «это Владимир Карлович привез из Африки», «это Владимиру Карловичу подарили в Японии», «это на память о Лондоне».
Были Лёсины институтские товарищи, а из цирковых только Роман, в черном костюме и строгом темном галстуке. Баттербардтам Ромашка представился:
— Родственник покойного. — И вообще хулиганил.
В середине вечера Ромашка куда-то исчез из-за стола и неожиданно возник в почетной кембриджской мантии, которую выкрал из кабинета академика. Произнес длинную лекцию о вреде вкусной пищи.
Все хохотали как сумасшедшие, а Владимир Карлович просто умывался слезами от смеха.
Только Мальва Николаевна не смеялась. На кухне, куда Синицын вызвался заварить чай по-татарски, она вдруг сказала ему с истерической дрожью в голосе:
— Владимир Карлович не для того заслужил кембриджскую мантию, чтоб в ней клоунствовали всякие… всякий…
— Всякое, — вежливо уточнил Синицын. Вернулся в столовую и объявил, что для татарской заварки необходимы лошади, а их тут нет, и что он всех сейчас же приглашает к ним с Лёсей в Орехово-Борисово, где у него есть живая лошадь, для которой он специально выстроил однокомнатную кооперативную квартиру.
Молодежь стала шумно собираться, Владимир Карлович тоже выразил желание ехать, уже надел теплые боты, но Мальва Николаевна его не пустила. Потом бегали по обледеневшему Ленинскому проспекту, с риском для жизни ловили редкие такси. От молодой жены Синицын свою клоунскую обиду, конечно, утаил. Лёся была так счастливо-весела в тот вечер.
В цирке все Синицына поздравили и стали звать «Академик Бутерброд». Когда Синицын приступил к Ромашке, чтобы выяснить автора прозвища, Роман, сведя глаза к переносице и испуганно моргая, пролепетал:
— Честное слово, не я…
И продолжал старательно называть Синицына старым прозвищем «Птица». А силовой жонглер Рюмин, проходя мимо Синицына по коридору, пропел:
Ромашка сразу же повис на Синицыне и висел, пока Рюмин не скрылся из виду.
— Бешеный ты все-таки, Птица, — со вздохом констатировал Роман.
Но это только досадные мелочи — Синицын был счастлив. Его жизнь, казалось ему, теперь наконец-то сложилась во что-то целое, круглое, радостное и прочное. Незыблемо прочное.
Правда, что-то толкнулось в душу, когда услышал, что в новой программе будут работать сестры Челубеевы, но это только так, на мгновение выбило Синицына из счастливого круга. Полина теперь стала для него лицом почти нереальным, будто бы читал о такой женщине или рассказывал о ней кто-то за тесным дружеским столом.
Женщина из чужой жизни.
Как не везло ему до Лёси с женщинами! Боже мой, как не везло!
Тогда, в училище, с Ларисой. Комсомольские концертные бригады на целину. Они с Ларисой работали партерную акробатику. Бесконечные переезды по ровной, как доска, голой степи, ночевки в крытом кузове грузовика, по пустым клубам или просто в стогах.
Когда Лариса, уже в Москве, сказала ему, что беременна, он разревелся. Она не ревела, а он разревелся.
Мама была еще жива. Он хорошо помнит их комнату в двухэтажном деревянном доме на Собачьей площадке. Окнами на скверик. Мальчишки почему-то верили, что этот скверик — бывшее собачье кладбище. От той обстановки у него осталась тяжелая ребристая тумба с бронзовыми накладками — подставка под давно проданную бронзовую лампу — и, конечно, отцовский портрет в широкой темной раме. Кстати, мамину фотографию — в меховом воротнике мама и в черной шляпке — надо срочно обрамить и повесить. Руки не доходят.
Он пришел и прямо сказал маме, что Лариса беременна. Лариса не пошла. Ждала его в скверике на скамейке. Осень тогда была поздняя. Рано смеркалось.