В такой стране трудно вообразить камерный театр. В Большом театре шел «Князь Игорь» по три раза в день в течение недели, и в каждом спектакле участвовало 600 сменявшихся актеров. Ни один советский актер не может выступать более одного раза в день. На сцене находится весь актерский состав спектакля и, кроме того, полдюжины настоящих живых лошадей. Этот грандиозный, идущий четыре часа спектакль невозможно показать за пределами Советского Союза; только для перевозки декораций необходимо 60 железнодорожных вагонов.
В то же время советские люди запутываются в мелких жизненных проблемах. В тех случаях, когда мы оказывались втянутыми в гигантский механизм фестиваля, мы видели Советский Союз в его волнующей и колоссальной стихии. Но едва, подобно заблудшим овцам, попадали в круговорот чужой незнакомой жизни, обнаруживали страну, погрязшую в мелочном бюрократизме, растерянную, ошеломленную, с комплексом неполноценности перед Соединенными Штатами. Обстоятельства нашего приезда сразу показали гам эту сторону советской жизни. Нас никто не ожидал, поскольку мы приехали с недельным опозданием. Похоже, случайно на вокзале оказалось какая-то женщина, свободно говорившая по-французски, она проводила нас в зал ожидания. Там находились другие заблудшие овцы — три африканских негра. Несколько лысых мужчин звонили и звонили куда-то по телефону без видимого результата. У меня создалось впечатление, что на телефонной станции линии перепутались, и никто не может распутать узел. Наконец Миша, незабвенный наш переводчик, со светлой, падающей на глаза прядью, явился четверть часа спустя в украинской рубахе и с ароматной сигарой в зубах. Особая манера курить позволяла ему демонстрировать свою очаровательную улыбку, не вынимая сигареты изо рта. Он сказал что-то, но я ничего не понял и, думая, что это по-русски, спросил, не говорит ли он по-французски. Тогда Миша напрягся и сообщил по-испански, что он наш переводчик.
Позднее, покатываясь со смеху, Миша рассказал, как он выучил испанский за шесть месяцев. Этот тридцатилетний рабочий мясокомбината изучил наш язык, чтобы принять участие в фестивале. В день нашего приезда язык у него все еще заплетался, он постоянно путал глаголы «будить» и «рассветать», но о Южной Америке знал намного больше, чем рядовой южноамериканец. Общаясь с нами в Москве, он достиг угрожающих успехов, и в настоящий момент это единственный советский специалист по шоферскому жаргону Барранкильи.
То, что мы находились в Москве при необычных обстоятельствах, несомненно, было препятствием для знакомства с подлинной жизнью. Я по-прежнему думаю, что всех определенным образом проинструктировали. Москвичи, обладающие замечательной непосредственностью, оказывали подозрительно единодушное сопротивление, едва мы обнаруживали желание посетить их дом. Кое-кто уступал: им казалось, что живут они хорошо, а на самом деле жили они плохо. Власти, наверное, подготовили людей, приказав не пускать иностранцев в свои квартиры. Многие инструкции по сути были столь же несущественны и бессмысленны.
И в то же время эти обстоятельства были необыкновенной удачей: фестиваль стал спектаклем для советского народа, в течение 40 лет оторванного от всего света. Все хотели увидеть, потрогать иностранца, удостовериться, что он сделан из той же плоти и крови. Мы встречали русских, никогда и в глаза не видавших иностранца. В Москву съехались любознательные со всех уголков Советского Союза. На ходу они изучали языки, чтобы разговаривать с нами, и дали нам возможность совершить путешествие по стране, не покидая Красную площадь. Другое преимущество фестиваля было в том, что в фестивальной суматохе, где невозможен милицейский контроль за каждым, советские люди могли высказываться более свободно.
Должен честно признаться, что в пятнадцатидневной суете, не зная русского языка, я не смог прийти ни к каким окончательным выводам. В то же время полагаю, мне удалось уловить отдельные явления, пусть лишь бросающиеся в глаза и поверхностные — все-таки это весит больше, чем плачевный факт полного незнакомства с Москвой. У меня профессиональный интерес к людям, и думаю, нигде не встретишь людей более интересных, чем в Советском Союзе. Какой-то парень из Мурманска, быть может, целый год копивший деньги на пятидневный проезд в поезде, остановил нас на улице и спросил: «Do you speak English?»
Больше он не знал по-английски ни слова. Но он дергал нас за рубашки и что-то говорил-говорил — увы, безнадежно по-русски. Иногда, словно посланный провидением, появлялся переводчик. И тогда начинался многочасовой диалог с толпой, жаждущей узнать обо всем мире. Я рассказывал простые истории из колумбийской жизни, и обескураженность слушателей заставляла меня думать, что то были чудесные истории.
Простота, доброта, искренность людей, ходивших по улицам в рваных ботинках, не могли быть следствием фестивального распоряжения. Не раз с обдуманной жестокостью я задавал один и тот же вопрос лишь с целью посмотреть, каков будет ответ: «Правда, что Сталин был преступником?» Они невозмутимо отвечали цитатами из доклада Хрущева. Я ни разу не заметил агрессивности. Напротив, осознанно старались, чтобы у нас осталось приятное воспоминание о стране. И это позволяет мне считать, что советские люди преданы своему правительству. Это не была надоедливая толпа. Они не торопились раскрываться, наблюдали за нами с деревенской застенчивостью и с гусиной осмотрительностью, не решаясь беспокоить. Когда кто-нибудь из делегатов хотел вступить в разговор, он обращался прямо к толпе, ни к кому в отдельности: «Дружба». И тут же на нас накидывались со значками и монетами, в обмен прося автографы и адреса. Это народ, который отчаянно жаждет иметь друзей. На наш вопрос: «Какая разница между настоящим и прошлым?» — довольно часто повторялся знаменательный ответ: «Теперь у нас много друзей». И они хотят иметь друзей еще больше: переписываться лично, разговаривать о том, что интересует всех, с людьми всего мира. У меня на столе груда писем из Москвы, которые я не могу даже прочитать, письма от безымянной массы, от тех, кому мы оставляли свои адреса, лишь чтобы выйти из положения. И только теперь я отдаю себе отчет в нашей безответственности. Невозможно было запомнить, кому ты давал адрес. Если какой-либо делегат останавливался перед храмом Василия Блаженного дать автограф, то через полчаса толпа не умещалась на Красной площади. Здесь нет никакого преувеличения: в Москве, где все подавляет своими масштабами, Красная площадь — сердце столицы — удивляет незначительными размерами.
Немного пожив в Москве, любознательный путешественник начинает понимать: чтобы оценить эту действительность, он нуждается в иной, чем у нас системе измерений. У нас у всех есть элементарные представления о том, что у советских людей не укладывается в голове. И наоборот. Понять это позволила мне на третий день пребывания в Москве группа любопытных, остановивших меня как-то вечером у Парка им. Горького. Девушка, студентка Ленинградского института иностранных языков, на правильном испанском — а это значит, что она не сделала ни единой ошибки на протяжении трехчасового разговора, — предложила: «Мы ответим на любой ваш вопрос при условии, что и вы будете отвечать с такой же прямотой». Я согласился. Она спросила, что мне не понравилось в Советском Союзе. А у меня давно вертелась в голове мысль, что в Москве я не видел собак.
— По-моему, жестоко, что здесь съели всех собак, — сказал я.
Девушка растерялась. Перевод моего ответа вызвал легкое замешательство. Перебивая друг друга, они переговорили между собой по-русски, а потом какой-то женский голос из толпы выкрикнул по-испански: «Это клевета, которую распространяет капиталистическая пресса». Я объяснил, что это мое личное впечатление, и они всерьез стали возражать, что собак здесь не едят, но согласились, что животных в Москве действительно очень мало.
Когда вновь подошла моя очередь спрашивать, я вспомнил, что профессор Андрей Туполев, изобретатель реактивных самолетов ТУ-104 — мультимиллионер, он не знает, куда девать свои деньги. Нельзя ни вложить их в промышленность, ни купить дома и сдавать их внаем, и потому, когда он умрет, его набитые рублями сундуки вернутся государству. Я поинтересовался: