— Ну…

Митя хотел было сказать, что нехорошо, что не по-людски это как-то — вот так, впрямую обманывать, — но поостерегся. Неизвестно, как мог отреагировать Борис Дмитриевич на подобные нравоучения. Портить же отношения с шефом, который славился по всей стране своей злопамятностью, Мите не хотелось.

Гольцман действительно обладал неприятной и странной чертой характера — он очень болезненно воспринимал мелкие обиды, лишние слова, которые могли позволить себе малосведущие в характере Гольцмана люди, после чего мстил за эти оговорки и ошибки долго, умело и с удовольствием. Это было для Бориса Дмитриевича чем-то вроде хобби — на его взгляд, вполне безобидным, однако окружающим оно таковым не казалось.

Известный пианист Володя Гурьев, как поговаривали, второй год сидел в тюрьме именно по милости Бориса Дмитриевича.

В давние времена, о которых Гольцман вспоминал в редких интервью или во время застольных бесед со старыми знакомыми, в те золотые дни нищей и бесшабашной юности, когда Боря Гольцман играл на саксофоне в одной из бесчисленных ленинградских подпольных групп, Гурьев, валявший дурака в таком же никому не известном и не нужном коллективе, как-то раз довольно нелестно отозвался в присутствии многочисленных собутыльников об игре своего товарища по цеху.

— Ты бы дул послабее, — сказал Гурьев, выпив очередной стакан отвратительной, пахнувшей керосином «андроповки». — А то глаза выпучишь, стоишь красный, как помидор, потный весь… А в ноты не попадаешь… Дуй послабее, тебя не слышно будет, глядишь, и сойдет за музыку… Рокенрол, одно слово…

Гурьев демонстративно-брезгливо относился к подпольным рок-группам и еще в семидесятые прослыл крутым авангардистом. Правда, тогда над ним смеялись и в грош не ставили. Но прошло с десяток лет, и Гурьев стал ездить в Европу, записывать пластинки с известными западными музыкантами, у него появились деньги, хорошая машина, хорошая квартира и хорошие инструменты, его имя замаячило на страницах популярных музыкальных изданий…

Все бы шло отлично, если бы как-то раз во время одной из регулярных облав, частенько случающихся в ночных клубах, расторопные бойцы ОМОНа не прихватили Гурьева с полным карманом кокаина.

Гурьев оказался на полу с заведенными на затылок руками. Когда один из бойцов, шаря по карманам европейской знаменитости, обнаружил там полиэтиленовый пакет весьма солидных размеров с «белым порошком, похожим на наркотическое вещество», он плотоядно рявкнул и потащил Гурьева в коридор, отделяя от рядовых посетителей, как золотоискатель, просеивая песок и камушки, отделяет долгожданный слиток от пустой породы.

В коридоре культового артиста для начала сунули лицом в неровно, «художественно» оштукатуренную стену и, после того как Гурьев оставил на ней свой кровавый автограф, повлекли к машине — из всей обысканной и обласканной сапогами и дубинками омоновцев компании Гурьев оказался единственным, заслуживающим серьезного внимания.

Размеры гонораров, которые Гурьев получал в Европе, позволяли ему пользоваться если не всеми благами жизни, то хотя бы некоторыми из тех, что были недоступны рядовым россиянам. В частности, звезда питерского авангарда предпочитал алкоголю и другим стимуляторам сознания вошедший в моду кокаин. И употреблял его с удовольствием, часто и много.

Для следователя, к которому попал Володя, пакетик с белым порошком, выуженный прозорливым бойцом из кармана пианиста, не создавал альтернативы в принятии решения. В свете усиления борьбы с наркотиками Гурьеву светил вполне конкретный срок. Конечно, как всегда, были «возможны варианты».

Однако у знаменитого Гурьева не оказалось достаточных связей для реализации того, что подразумевалось под этими самыми «вариантами». Вернее, связей-то у него было в достатке, да все не с теми фигурами, которые могли бы повлиять на российское правосудие. Известные художники, актеры, режиссеры, какие-то странные личности, именовавшиеся в светских тусовках «культовыми» фигурами, — все они, как выяснилось, не имели ни малейшего веса ни для следователя, ни тем более для прокурора, даже рядовой мент, какой-нибудь лейтенант в отделении милиции, послужившем точкой отсчета гурьевской трагедии, спокойно посылал их, меняя адрес в зависимости от собственного настроения и иногда доходя до сияющих вершин эзопова языка.

Нужны были чиновники, причем немалого ранга, то есть представители той социальной группы, к которой свободомыслящий Гурьев всегда относился с демонстративным пренебрежением, если не сказать с презрением.

Именно тогда к Гольцману пришел Яша Куманский, вездесущий журналист, тоже выплывший на перестроечных волнах из мелководья гонораров официальных советских газет и прибившийся к сахарным айсбергам коммерческих изданий.

Борис Дмитриевич был как раз тем человеком, который мог «нажать на кнопки» и повлиять на судьбу питерского гения, оказавшегося в неволе. Гольцман своих связей не афишировал, но Куманский, однако, не считал бы себя журналистом, если бы не знал, что Боря Гольцман частенько бывает в мэрии, захаживает в Большой Дом, а на даче у него бывают в гостях фигуры самого разного калибра, от авторитетных бандитов до крутых чиновников.

Они сидели в старом офисе Гольцмана — гораздо более роскошном, чем тот, в который представительство «Норда» перебралось примерно через год, когда Борис Дмитриевич пережил один из самых тяжелых периодов в своей жизни в связи с серьезными неприятностями и финансовыми трудностями, вызванными чересчур пристальным интересом налоговой полиции к его фирме.

— Боря, помоги ты Вовке, это же наш человек, — говорил Куманский, пытаясь заглянуть в глаза Гольцмана, которые тот упорно отводил в сторону. — Ну кто сейчас не торчит? Да и кокс — это ведь, скорее, мода… Он же модный парень, Вовка, ему это, так сказать, по рангу положено. Ноблес оближ…

— Положение… — Гольцман посмотрел журналисту прямо в глаза. — Положение, говоришь, обязывает? А меня?

— Что?

— Меня не обязывает мое положение?

Гольцман прошелся по кабинету, засунув руки в карманы брюк.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: