— Сегодня нисего не ес и постоянно думай о песени, ее дыхание — си в третий месяс лета, когда десять тысясь весей достигли фасы рассвета, осень, осень слабое. Не принимай в писю кровь барана, инасе уменьсится сила духа — сэнь и дуси — хунь, в ресультате сего ослабеет память и обрасуются отеки в селесенке. Не беспокой почву, не отдавай гросных прикасов и бойся юго-сападного ветра. Инасе нарусится двисение си в костях и не будет силы в суставах ног. А сейсяс сто восемь раз проглоти слюну, сестдесят четыре раса селкни субами и ступай в сад на северо-восток. Там, за горкой камней, у маленького водопада, ты найдес клумбу с пионами. С красными дусистыми пионами, самыми благородными из всех светов. Смотри на них, насласдайся их формой, вдыхай босественный, укрепляюсий дух аромат. Пока не посювствуес, как сокровисница твоей истинной силы не наполняется дыханием си. Иди.

На полном серьезе сказал, с командной интонацией, строго глядя из-под кустистых бровей. Авторитетно, аки Конфуций. Так что проглотил Буров слюну да и подался в сад общаться с пионами. Правда, не сразу — от всей души сказал спасибо эскулапу, от той самой, которую нужно укреплять дыханием ци…

В саду было славно — спокойно, несуетно, очень близко к природе. Странно, но даже мошка там совершенно не донимала, видимо, не вписывалась в Великий Предел.

«М-да, лютики-цветочки у дедушки в садочке», — подумал Буров, взял курс на северо-восток, и, миновав завалы из «естественных камней» — дырчатых, морщинистых, волнистых и ноздреватых, — он очутился наконец у маленького ручья, ниспадающего журчащими касадами. Водопадец был вял, надуман, пронзительно фальшив, зато вот клумба с пионами действительно впечатляла — и колером, и габаритами, и формой, и ароматом. От дивного благоухания шла кругом голова, и впрямь происходило что-то и с духом, и с душой. Расслаблялось тело, исчезали мысли, в сердце воцарялись безмятежность и покой. Не хотелось ни думать, ни напрягаться, ни погружаться в суету и уж тем паче уходить отсюда. Так что вволю пообщался с Буров с флорой, набрался благодати по горло, однако все же смог собраться и в конце концов подался восвояси. Только сразу отчалить не удалось — двигаясь неспешно по дорожке, он вдруг услышал специфические звуки: дробные притопывания, отрывистое дыхание, резкие, сопровождаемые выкриками удары. Как пить дать, по живому. Сомнений нет — это были звуки схватки, а доносились они из-за высокой стены со стороны фазенды эскулапа, там, видимо, располагался дворик, хорошо укрытый от нескромных взглядов.

«Ты смотри, молотки, в полный контакт работают», — мысленно восхитился Буров, замедлил шаг и, не задумываясь, пошел на звук — рыбак рыбака, как говорится, видит издалека. Только фигушки, не на этот раз. Мало того что стена впечатляла, так еще по верху ее была разбита клумба — длинной, сплошной, сказочно благоухающей препоной. Ну, не ломиться же через нее с криками: «Банзай!» Так что пришлось Бурову, словно в лесу, полагаться более на слух, нежели на зрение. За стеной угомонились, в молчании перекурили чуток и взялись, судя по звукам, за дреколья. Хорошо взялись, плотно, со знанием дела. Не удивительно, шест — это оружие мастеров, в умелых руках он травмирует конечности, сносит черепа и вскрывает грудные клетки. С ним можно запросто и супротив меча… И долго еще за стеной ритмично топали, бешено выхаркивали воздух, рассекали оный со свистом и стучали резко деревом по дереву. Наконец выкрикнули что-то, остановились, прощально прогудели шесты, и наступила тишина. Послышался мяукающий китайский говор, пружинистые удаляющиеся шаги. Сеанс слепого кино закончился.

«Вот тебе и лютики-цветочки у дедушки в садочке». Буров тоже задерживаться не стал, двинулся невозмутимо на выход — увиденное, вернее, услышанное его нисколько не удивило. Ну да, орел и решка у монеты, два конца у палки, жизнь — это единство и борьба противоположностей. Умеющий разрушать способен и к созиданию, наученный убивать может и лечить. А то, что дедушка-китаец был корифеем плюходействия, лично у Бурова не вызывало сомнений. Какой-нибудь лао-шифу[114] с принципами, не поладивший с хунвэйбинами и подавшийся от культурной революции вместе с близкими, да-шифу[115] и любимыми шисюнами.[116] Как пить дать, владеющий, помимо всего прочего, искусством чжень-цзю терапии,[117] секретами изготовления лекарств, отлично разбирающийся в ядах и обладающий паранормальными возможностями типа телепатии, телекинеза, силового гипноза и создания энергетических полей. Всего того, что под силу человеку, подчинившему себе свое ци. С которым лучше жить в гармонии. Наиполнейшей.[118]

В общем, задерживаться в палисаде Буров не стал — подался восвояси, в дом Глеба Ильича. А там, как на грех, полдничали, разминались перед грядущим ужином. Пили ароматный, крепко заваренный чаек, баловались шанежками, рыбниками да вареньями. Разговор, соответственно обстоятельствам, также касался тем гастрономических, приятных, связанных с пищеварением.

— Лето, оно, конечно, хорошо, — говорил Глеб Ильич, хлебосольно улыбался и лично подавал пример отменнейшего аппетита. — Только ведь все лучшие северные блюда мороженые. Одна строганина чего стоит, будь она хоть из оленины, хоть из лососины, хоть из кеты. Или вот патанка, к примеру. Мало того что вкусна, так еще и профилактическое средство против цинги и прочих напастей. И готовится просто — свежую щуку, добытую из-подо льда, швыряют в сугроб, где она стекленеет, становится костяной, каменно-твердой. Потом ее перетирают, дробят, ломают каждое ребрышко, словом, превращают рыбину в кашу. Солят, посыпают перцем, поливают уксусом и все. Работай ложкой…

Буров с жадностью взглянул на харч, зверем — на пирующих и с неожиданной симпатией на академика Мишу — тот по обыкновению игнорировал процесс. Буров сослался на плохое самочувствие и за стол не пошел, отправился отдохнуть. На второй этаж, в маленькую, указанную матроной комнату. С пузатым шифоньером, рассохшимся щелястым полом и кривоногими, верно, пережившими эпоху социализма стульями. Воздух здесь был затхл, лежанки в двух углах — приземисты, фальшивая кукушка, равно как и сами часы-ходики, фатально, безнадежно мертва. Чувствовалось, что комната эта уже ох как много лет нежилая. «Ладно, не в хоромах у Чесменского,[119] но слава богу и не у хозяина в СИЗО. — Буров оценивающе посмотрел по сторонам, подошел к стене, где висела политическая карта мира. — Привет, Союз нерушимый республик свободных… Вот это наш советский герб, вот это молот, это серп… А хочешь жни…» Карта была пожелтевшей, в полстены, и представляла политический момент во всем его волнующем многообразии: лоскутный океан империализма и красный, цвета запоздалых месячных, внушительный архипелаг счастливой жизни. Той самой, что словно песня. Мы свой, мы новый мир построим…

«Сука, бля». Буров вспомнил вдруг свое стародавнее, старлейско-капитанское, походно-боевое. Ангола, Сомали, Камбоджа, Гондурас. Черный континент, принуждаемый белым братом жить по-новому. Веселенькие людоеды, строящие светлое коммунистическое завтра. Так что сегодня — разруха, смерть, партизанская война, красные от крови джунгли… «И чего все ради?» Буров вздохнул, отвернулся, подошел к окну. И вначале не понял, что это напихано между двойными рамами — то ли вата, то ли труха, то ли какие-то опилки. Посмотрел, прищурился, поцокал языком. И неожиданно ухмыльнулся — комары. Мириады высохших, превратившихся в мумии залетных кровососов. Рыжей, невесомой пеной аж до четверти окна. Сколько же лет не отворяли эти рамы? М-да…

Заскрипела лестница, распахнулась дверь, и в комнату, пригибаясь, пожаловал Зырянов.

— Ну, как на новом месте-то, Вася? Не скучно? — подмигнул он, вытащил кисет и принялся сворачивать не козью — слоновью ногу. — На вот, покури, замори глиста. У деда ведь первое дело при лечении — не давать жратвы. Уж я-то знаю. Хотя, как ни крути, верно это. Хворый лось не ест, раненый кабан голодает, не тратит силы на усвоение пищи. Ничего, Вася, не грусти, плечо тебе китаец поправит, ему не впервой. Поживешь у Глеба Ильича, наберешься сил, он хорошему человеку только рад. А я вот завтра утречком отчалю, попытаю, Бог даст, счастья. Может, повезет. — И, уловив непонимание у Бурова в глазах, мечтательно хмыкнул: — Женьшень, Вася, уже набрал силу, и ягоды его созрели. Я ведь корневщик как-никак, а волка ноги кормят. Эх, дай-то мне Боженька панцуй не простой, а золотой. Инеупие, а десять липие.[120]

вернуться

114

Старший отец-наставник школы.

вернуться

115

Главный мастер-наследник.

вернуться

116

«Старшие братья» — ближайшие ученики наставника

вернуться

117

Акупрессура, шиатсу.

вернуться

118

Можно, конечно, со скепсисом относиться к китайским сказкам, в которых дряхлые седобородые старцы при помощи энергии ци ломают позвоночники могучим тиграм. Однако мастера цигуна уже в наши дни демонстрируют на представлениях удивительные вещи: нарушают все законы гравитации, выдерживают колоссальные нагрузки, крушат руками бетонные, устрашающей толщины блоки. Да, сильный тренированный мужчина способен ударом кулака сломать кирпич. А то и два. Только вот как быть, если их, кирпичей, восемь. Тут уж одними мышцами и законами биомеханики явно не обойтись. Тем более что при замедленной киносъемке видно — кирпичи ломаются еще до контакта с рукой мастера. Все дело здесь, видимо, в энергетике…

вернуться

119

См. вторую книгу.

вернуться

120

Традиционно различают несколько сортов женьшеня. Самый дешевый, почанцза, имеет один лист, альт-азадва, двадцатилетний, имеет три листа и называется панцуй-танзана, четырехлистный — синие. У шестидесятилетнего, или панцуй-упие, — пять листков. Шестилистный, столетний по возрасту женьшень называют панцуй-липие, встречается чрезвычайно редко, его находка вызывает каждый раз настоящую сенсацию.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: