Глава четырнадцатая
— Три, — произнес чей-то голос.
Вилл прислушался, озябший, но уже в тепле, радуясь, что он дома, и есть крыша над ним, и пол под ним, стены и двери отделяют его от стороннего глаза, от чрезмерной свободы, от слишком густого ночного мрака.
— Три…
Голос отца, который вернулся домой и шел через холл, разговаривая сам с собой.
— Три…
«Но ведь это час, когда пришел поезд, — подумал Вилл. — Неужели папа видел, слышал, следил?»
«Нет, только не это! — Вилл съежился. — А почему?» Он задрожал. Отчего ему страшно?
Оттого, что на берег там вдалеке штормовой чередой черных волн обрушился Луна-Парк? Оттого, что он, и Джим, и папа знают, а город спит, не ведая о прибытии Луна-Парка?
«Да. — Вилл зарылся глубоко под одеяло. — Да…»
— Три…
«Три часа утра, — сказал себе Чарлз Хэлоуэй, присев на краю кровати. — Почему поезд прибыл в такое время?»
Ведь это время особенное. Разве женщины просыпаются в три часа ночи? Они спят сном невинного младенца. А вот мужчинам средних лет этот час хорошо знаком. Видит бог, полночь — не страшно, проснулся и опять заснул, час, два часа ночи тоже не беда, поворочаешься с боку на бок, но уснешь. Пять, шесть утра — есть надежда, до рассвета рукой подать. А вот три часа, господи, три пополуночи! Врачи говорят, в это время ваш организм сбавляет обороты. Душа отсутствует. Ток крови замедляется. Вы ближе к кончине, чем когда-либо, исключая смертный час. Сон в чем-то подобен смерти, но человек, который в три часа ночи бодрствует с широко открытыми глазами — живой мертвец! Вы грезите с разомкнутыми веками. Господи, да будь у вас силы подняться, вы расстреляли бы картечью эти грезы! Но нет, вас пригвоздили к выжженному досуха дну глубокого колодца. Луна с ее дурацкой рожей катит мимо, глядя на вас там внизу. Закат далеко позади, до восхода целая вечность, и вы перебираете в уме все ваши безрассудства, все эти восхитительно глупые поступки с людьми, которых так хорошо знали и которые теперь безвозвратно мертвы… И ведь он в самом деле как будто читал, что в больницах люди чаще умирают в три часа ночи, чем в другие часы?..
«Остановись!» — крикнул он про себя.
— Чарли? — произнесла сквозь сон жена.
Он медленно снял второй ботинок.
Жена улыбалась во сне.
Почему?
Она бессмертна. У нее есть сын.
Он и твой сын тоже!
Но какой отец твердо в этом уверен? Ему не ведома беременность, он не знает родовых схваток. Какой мужчина ложится в темноте в постель и — подобно женщине — встает с ребенком в чреве? Благая тайна ведома ласково улыбающимся. О, какие странные, чудесные часы — эти женщины. Они вьют гнезда во Времени. Они созидают плоть, хранящую и связующую вечность. Они живут этим даром, знают свое могущество и молча владеют им. Для чего говорить о Времени, если ты сам и есть Время и облекаешь преходящие мгновения в тепло и действие? Как мужчины завидуют и как ненавидят подчас эти теплые часы, этих жен, знающих, что они будут жить вечно. И что же мы делаем? Мы, мужчины, безумно злимся, потому что нам не за что зацепиться, ни за мир, ни за самих себя, ни за что-либо еще. Непрерывность скрыта от нашего взора, все рассыпается, падает, тает, останавливается, гниет или бежит от нас. Так что же остается нам, мужчинам, которым не дано творить время? Бессонница. Глаза, устремленные в темноту.
Три часа пополуночи. Вот наше воздаяние. Три утра. Полночь души. Организм замирает, душа истекает. И в этот час безысходности прибывает поезд… Почему?
— Чарли?..
Рука жены коснулась его руки.
— Что с тобой… Чарли?..
Она дремала.
Он не ответил.
Он не мог рассказать ей, что с ним.
Глава пятнадцатая
Солнце взошло желтое, как лимон.
Небо было круглое и синее.
Птицы выводили журчащие трели в воздухе.
Вилл и Джим высунулись из своих окон.
Ничто не изменилось.
Кроме выражения глаз Джима.
— Ночью… — произнес Вилл. — Это было или этого не было?
Оба смотрели вдаль, где простирались луга.
Воздух был сладок, как патока. И нигде, даже под деревьями, не видно теней.
— Шесть минут! — крикнул Джим.
— Пять!
Через четыре минуты, с болтающимися в животе кукурузными хлопьями, они стирали ногами сухие листья в красную пыль, оставив за спиной город.
Прерывисто дыша, оторвали взгляд от земли, но которой бежали.
Луна-Парк стоял на месте.
— Ух ты…
Потому что шатры были лимонного цвета, как солнце, бронзового, точно хлебные поля несколько недель назад. Флаги и вымпелы, яркие, как синехвостки, полоскались над брезентом цвета львиной шкуры. Из будочек карамельного цвета плыли по ветру дивные субботние запахи бекона и яиц, блинов и сосисок. Всюду сновали мальчишки. Всюду за ними брели сонные отцы.
— Это же всего-навсего обыкновенный старый Луна-Парк, — заявил Вилл.
— Черта с два, — отозвался Джим. — Что мы ночью — слепые были? Пошли!
Друзья отмерили сто метров по центральной дорожке, и чем дальше они углублялись в расположение Луна-Парка, тем очевиднее становилось, что им не представятся ночные люди, щупающие кошачьей поступью тень воздушного шара среди диковинных шатров, вспухающие наподобие грозовых туч. Вместо этого вблизи они увидели плесневелые канаты, побитый молью брезент, отбеленную солнцем и дождями мишуру. Рекламные транспаранты висели на шестах, точно унылые альбатросы, хлопая крыльями и рассыпая чешую старой краски, ухитряясь при всей своей дряхлости извещать о нечудесных чудесах — самом тонком человеке, самом толстом человеке, человеке с острой головой, человеке с картинками, полинезийском плясуне…
Они продолжали рыскать, но не встретили ни таинственных полуночных сфер нечистого газа, привязанных загадочными восточными узлами к вонзенным в черную землю кинжалам, ни одержимых контролеров, замысливших жестокие кары. Каллиопа возле билетной кассы не выкрикивала жуткие угрозы и не гундосила про себя дурацкие мотивы. Поезд? Вот он на боковой колее в согретой солнцем траве, старый, это точно, и прочно скованный ржавчиной, вообще же похожий на огромный магнит, сам собравший себя из частей с паровозных кладбищ на трех континентах — ведущих валов, маховых колес, дымовых труб и дешевых подержанных ночных кошмаров. Куда только делся тот погребально-черный силуэт; паровоз лишь просил, чтобы ему позволили покоиться среди осеннего сора, после того как им было исторгнуто столько усталого пара и железного праха.
— Джим! Вилл!
Навстречу им по центральной дорожке, лицо — сплошная улыбка, шла учительница мисс Фоули.
— Мальчики, — сказала она, — что случилось? У вас такой вид, словно вы что-то потеряли.
— Дело в том, — отозвался Вилл, — ночью вы слышали каллиопу?..
— Каллиопу? Нет…
— Тогда почему вы пришли сюда так рано, мисс Фоули? — спросил Джим.
— Я обожаю луна-парки, — ответила, сияя, мисс Фоули, седая маленькая женщина лет пятидесяти. — Сейчас я куплю вам горячие сосиски, а сама тем временем пойду искать моего глупенького племянника. Вы не видели его?
— Племянника?
— Роберта. Приехал погостить несколько недель. Отец умер, мать болеет там, в Висконсине. Я пригласила его. Он побежал сюда чуть свет. Сказал, что встретит меня. Но вы знаете этих мальчишек! Боже, да вы совсем приуныли. — Она протянула им сосиски. — Ешьте! Выше голову! Через десять минут пустят всю механику. А я пока проверю в Зеркальном лабиринте и…
— Не надо, — сказал Вилл.
— Что не надо? — спросила мисс Фоули.
— Только не Зеркальный лабиринт. — Вилл глотнул.
Его глазам предстала пучина отражений. Бездонная пучина. Словно сама зима подстерегала там, готовая убить человека своим взглядом.
— Мисс Фоули, — проговорил он наконец, удивляясь собственному голосу, — не входите туда.
— Но почему?
Джим пристально смотрел на Вилла.
— Да, объясни нам. Почему?