В одном углу обнажилась дранка. Зияющее пространство некогда укрыли картинкой — страницей из «Огонька», окантованной под стекло, — на картинке скалистый берег моря где-то в Норвегии, с чайками, с хилой рыбацкой шаландой под рваным парусом, с диском заходящего солнца, окрасившего и небо в облаках и волны в пене буйными красками. Но площадь обнажающейся дранки все разрасталась, пора было подыскивать другую картинку, побольше размером. А еще в одном месте под прохудившейся крышей выступило на стене широкое с рваными краями, дышащее затхлым пятно. Что поделаешь, весь дом давным-давно требовал серьезного ремонта.
Толя вернулся домой — вот в это бедственное пристанище своей семьи — и; пока мать потчевала его обедом, томился молча. Олег Ивановский и эта… эта девица с бирюзовыми сережками… они терзали воображение, они со смехом повторяли друг другу наизусть выученные фразы из его интимных писем… И свежие щи, всегда такие вкусные у матери, не хотелось глотать, и аппетитная тушеная баранина с желтой, сочной, ароматной картошкой не шли в горло.
Странно, слова, предназначенные для двоих, могут звучать музыкой, а стоит злой, тщеславной девчонке так бессовестно похвастать ими перед третьим лицом, и они оборачиваются в нечто жалкое, в источник невыносимого, жгучего стыда… «Ну, почему, почему я так мучаюсь?.. К черту!.. Ведь чепуха это все!» — пробовал утешить себя Толя.
— Ну! — удивилась мать. — Чего задумался? Ешь!
— Что?.. Ну да! Спасибо, мама, все очень вкусно, но я сегодня плотно поел в буфете.
Сестры в форменных платьях, в белых, праздничных, по случаю окончания учебного года, фартуках, захватив волейбольный мяч, сказали матери, что идут во двор поиграть с подругами. Отчим строгал рубанком новую заплату для плинтуса.
— Сегодня родительское собрание, — робко сказала мать, — сегодня в десять… Толя, сходил бы! А?.. Девочки перейти-то перешли в восьмой класс. Но что там Евгения Николаевна? Может, у нее какие-нибудь замечания будут?.. Сходи, пожалуйста, послушай…
— В десять?
— Да, сынок.
«Странно», — думал Толя все об одном и том же. Ну, допустим, он был бы писатель и случилось бы ему рассказать о человеческой любви все то, что писал он этой… этой… только, конечно, куда сильнее, лучше и ярче! Ведь тогда вовсе не было бы никакого стыда, хотя уже не один Олег Ивановский, а десятки тысяч, может и сотни тысяч, посторонних людей вчитывались бы в его тайны, делились ими, думали о них. Разве не странно: одни и те же чувства, но выраженные в печатном слове, принесли бы ему не злую муку, от которой вся душа в корчах, а признательную, быть может, восхищенную благодарность, а то и славу…
— Сходишь, Толя?
— Что? В школу? Ну да… А теперь который час?
Он глянул на часы, — если идти, то время!
Сестры учатся в той же школе, где учился и сам Толя, — мать перевела сюда обеих девочек, как только возобновилось совместное обучение. И классная руководительница у сестер та же самая Евгения Николаевна, математичка, что шесть лет назад вела седьмой Толин класс…
Родительское собрание уже началось, когда пришел Толя. С порога поклонившись Евгении Николаевне, он поспешил к одной из свободных парт в глубине класса. По оживившимся, заблестевшим глазам учительницы Толя понял, что она узнала его и рада. Кажется, ничуть она не изменилась. Как всегда, хорошо одета — в строгий, английского покроя костюм из темно-синей, в полоску, материи, в светлую блузку с неизменным галстуком бабочкой. Все так же гладко, на прямой пробор, причесана голова, но уже заметно пробивается седина над висками и на затылке в стянутых узлом волосах.
Голос, самые интонации голоса — озабоченные, строгие, но терпеливые — тоже напомнили Толе дни детства. После смерти отца мать вскоре вышла замуж вторично. У Толи с отчимом сложились тяжелые отношения, они часто ссорились, и, так как взаимные обиды не давали им понять друг друга, разрыв между ними все разрастался. Толя страдал, держал в строгой тайне свою беду и очень стыдился ее. Как он испугался, когда классная руководительница, узнав о его житье-бытье, вмешалась в дело! Но она действовала так осторожно, так терпеливо и настойчиво, что вскоре взаимоотношения с отчимом наладились.
Вот и теперь, беседуя с родителями, она часто засматривается с доброй улыбкой в его сторону. «Дорогая Евгения Николаевна!.. Дорогая!.. И я тоже рад… Очень! И я тоже все помню, все, все!» — хотелось Толе высказать в ответной улыбке.
Наступил черед разговора о сестрах. Учительница подошла к самой парте, у которой стоял, почтительно слушая, Толя, похвалила девочек, а под конец разговора, снизив голос, попросила дождаться конца собрания и потолковать вдвоем. Конечно, если Толя никуда не торопится.
Он молча наклонил голову.
После собрания вышли вместе из класса. Евгения Николаевна отвела его в самый дальний край коридора — здесь никто не помешает — и стала расспрашивать, где он учится, доволен ли, про маму, про отчима, про товарищей, с которыми вместе был в школе, и даже про музыку не забыла. Все так же любит он музыку?
Это не было показным перечнем вопросов — вон, дескать, сколько учеников перебывало с годами в ее руках, а она помнит каждого из них! — нет, Толя хорошо почувствовал, что интерес учительницы к нему самому и к судьбам других ее учеников самый искренний. И, с благодарностью почувствовав это, он подробно рассказал обо всем, поделился и самой последней новостью об Алеше Громове, нынче утром уехавшем с первым эшелоном добровольцев на Восток.
— Все бы хорошо, Евгения Николаевна, — неожиданно с грустью признался он, — да много еще вокруг гадости, всякой дряни человеческой, разной пакости и пошлости.
Она пристально посмотрела на него.
— Слушайте, Толя… — предложила она. — У вас есть сейчас время? Вечер отличный, я охотно пройдусь пешком, проводите меня, и мы побеседуем…
Она жила в одном из переулков Арбата. Прошли весь Каменный мост в огнях, открылось влево перед ними легкое, изящное, как бы воспарившее с высокого холма старинное творение Баженова, ставшее ныне Ленинской библиотекой. Нет, конечно, Толя ничего определенного не сказал — ни единого намека на то, что случилось с ним сегодня, никаких прямых жалоб. Он говорил так, вообще — о грубости, жестокости, коварстве, лицемерии, бессердечии, которых еще так много на свете…
Евгения Николаевна слушала внимательно, лишь изредка перебивая юношу вопросами или замечаниями, стараясь вникнуть в суть дела. Но так как разговор, вопреки всем ее стараниям, носил самый общий характер, реплики ее из озабоченных и настороженных становились все более шутливыми и наконец приняли иронический оттенок. Случалось, она на ходу немного отстранялась от Толи, чтобы лучше оглядеть его во весь рост.
— Ничего, ничего, милый, — повеселев, сказала она и усмехнулась, может быть, ласково, а может, снисходительно, — я встревожилась сначала, думала — что-нибудь очень серьезное…
— Неужели все это пустяки? — упрекнул он.
— Нет, не то что пустяки… Но не стоит так уж и волноваться по такому поводу. Конечно, не пустяки. Но и ничего такого особенного, чрезвычайного, поверьте… Все это самая обыкновенная, к сожалению, вполне нормальная, пока еще неизбежная в жизни накипь.
— Вот как! Даже и нормальная? — переспросил он и вздохнул.
— Дорогой мой мальчик, — рассмеялась учительница и взяла Толю под руку, повела вверх по крутому и чистенькому переулку мимо особняков с садами, обнесенными кованой узорной чугунной оградой, — прочное наследие аристократических либо очень богатых и цивилизованных купеческих семей, ныне отданное под различные посольства. — Милый мой Толя! — с нежностью повторила она. — Посмотрите, сколько на свете всякого народа! — Она повела рукой в разные стороны, на бегущие во всех направлениях машины с яркими фарами, на многоцветные от всевозможных абажуров окна домов, на бесчисленных прохожих вокруг. — Ну, что удивительного, если в такой толпе найдутся всякие, в том числе и совсем плохие люди? Ничего не поделаешь, совершенствовать человеческую природу — очень долгий и очень сложный процесс.