Говоря это, Толя отдалялся и вновь приближался к тому месту, где сидел Миша Голубов и где стоял, чего-то дожидаясь, Олег Ивановский.
— Мы — завтрашние учителя и воспитатели в школе, или агрономы на опытных полях, будущие ученые-экспериментаторы, либо ихтиологи, микробиологи, садоводы, зоологи, практические руководители народного хозяйства по всем разделам нашей науки… И вдруг оказывается, что некоторые из нас по добровольно избранным манерам, привычкам, вкусам, по образу мыслей и характеру поведения, наконец, по общему своему нравственному и культурному облику стараются походить, извините меня, на самых настоящих дикарей, хоть каменный век по ним изучай… «Нюмбо-юмбо»!.. Что же, я вас спрашиваю, товарищи, что таким наука?.. И что такие науке?..
— Смотри!.. «Гамлета» наизусть выучил! — как бы с почтительным восхищением произнес Ивановский.
И снова поднялись шум, смех, опять слышались всевозможные выкрики — и озорные, и озабоченные, и сдерживающие, успокоительные.
С «затравкой» теперь было как будто полностью покончено. Толя вернулся на свое председательское место и постучал карандашиком о графин.
— Вот, товарищи… Хочется, чтобы обо всем этом мы сегодня как следует поговорили…
— Я скажу, — в восстановленной тишине вызвался Олег.
Но не хотелось, очень не хотелось Толе давать первое слово Ивановскому.
— Ларионова! — позвал он. — Вероника, — почти с умоляющими интонациями обратился он к девушке, — ты ведь просила?
Она отрицательно повела головой.
— Синявский! — с надеждой выкликнул Толя. — Озеров, ты?.. Волошин Павел!..
А уже на кафедру взобрался Олег и, конечно, с места в карьер стал издевательски обыгрывать Толины страхи и обвинения. Ему это удалось вполне, вся «затравка» оборачивалась в плод разгоряченного воображения и получала комическую окраску.
Под конец Ивановский обратился к аудитории со следующей просьбой.
— В общем, товарищи дикари, — с ласковой убедительностью взывал он, — представители пещерного племени «нюмбо-юмбо», вас просит товарищ секретарь высказаться… Нравится вам это?.. Если да, валяйте. Мешать не смею. Но только напоминаю: время дорого, завтра всем уезжать на практику. Пожалуйста, высказывайтесь покороче… Конечно, я переполнен, товарищ Скворцов, глубочайшим уважением к тебе, как к нашему секретарю, мыслителю, поэту, подвижнику, схимнику, безупречному и единственному среди нас ангелу с крылышками… но умоляю — поскорее проверни собрание… Некогда!
Пришлось Толе снова выступать, давая отповедь недостойной скоморошьей выходке своего врага. Потом начались разговоры, но долго еще они не внушали надежд Толе. Выступали преимущественно «нюмбо-юмбо», по-своему защищаясь от всех высказанных по их адресу упреков и обвинений.
Один из ораторов был в кургузом желтом пиджачке в мелкую светлую клетку и в утрированно узеньких синих брючках. Лицом же в бачках, в очках и с начесами на висках напоминал он нечто стародавнее и благородное, — был похож на «шестидесятника» прошлого века. Карикатурно одетый «шестидесятник» с жаром защищал джаз от Толиных нападок.
— Нет, — говорил он, — я никак не могу понять, почему это у нас принято всякие гонения устраивать на то, чего душа просит, и насильно пичкать людей тем, от чего их воротит, как от касторки?.. Зачем?.. Кому от этого польза?.. Возьмем, к примеру, «Снегурочку» Чайковского в Большом театре… — Тут лицо оратора плаксиво сморщилось. — Сколько слышал: ай-яй-яй, до чего законная вещь!..
Толя поправил оратора: речь, по-видимому, идет об опере «Снегурочка», и тогда это сочинение не Чайковского, а Римского-Корсакова.
— Ну, пускай Римского… Какая разница!.. — продолжал наимоднейший юноша. — Дело не в том, чья там музыка, а в том, что клюнул я на удочку, попал в Большой театр, на ту самую «Снегурочку», будь она неладна, хлебнул горя… На билеты здорово потратился, понимаешь, и заснул, несмотря что со мной баба была… Такую на сцене трехчасовую нудятину разводили, что веки у меня по пуду весом сделались, сами собою закрывались, хоть плачь… Соседка моя знай локтем меня в бок тузит и тузит, чтобы я очнулся, значит хотя бы не храпел, понимаешь…
Смех в аудитории «шестидесятник» в разноцветном костюме принимал за сочувственное одобрение и чистосердечно признался:
— А подай ты мне Лещенко, или Армстронга, или других заграничных аналогичных, да я бы двадцать часов подряд слушал, ничего, кроме спасибо, не сказал бы…
Толя во все глаза смотрел на него, дивясь непостижимому сочетанию сверхсовременного, карикатурно модного и глубоко архаического в облике этого паренька, разительному противоречию между тонкими, нежными, как будто даже вдохновенными чертами его лица в маленьких бачках и грубой, варварской речью. Внутренне вздрагивая от все повторяющихся возгласов: «Понимаешь?.. Понятно?» — Толя оглядывал шевелившихся перед ним на скамьях товарищей: с ним они или против него?.. Нет, нет, — вон их сколько, юношей и девушек! — и кажется, все одинаково усмехаются, стыдливо или иронически, слушая этот невообразимый вздор, эту откровенную демонстрацию дикости в мыслях, в чувствах, в самой форме их выражения, и весело и изумленно перешептываются меж собою…
«Да ну же, товарищи! — мысленно призывал Толя. — Чего вы ждете?.. Скорее сюда, на кафедру… Всыпьте этим как следует!»
Но на трибуну один за другим лезли именно они, дикарствующие, хотя их, верно, можно было бы сосчитать по пальцам на этом многолюдном собрании. А все остальные продолжали отмалчиваться, втихомолку веселились, как на забавном спектакле.
Толя уже отослал в зал несколько записок, торопя товарищей, в поддержке которых не сомневался, но ответы получал шутливые, уклончивые… Сколько человек уже выступило?.. Отмечая птичками фамилии на листке бумаги, Толя подсчитал — седьмой старается!.. Первая разведка боем — так мысленно окрестил он свою сегодняшнюю затею, — и эта разведка пока приносила самые печальные данные.
«Вот оно как, Анатолий Скворцов! — обращался он к самому себе. — Ты хотел разговоров по душам? На! Получай! Лещенко — бог. Римский-Корсаков — ничтожество. В пьяных выкриках одного — источник блаженства, глубокого эстетического наслаждения, а в высокой, вдохновенной, истинно национальной музыке другого — убийственная, неотвратимо действующая скука. И нечего обольщаться, будто чувачок в желтом клетчатом пиджаке и с интеллигентными бачками случайный урод и дурак. Не надо также обманываться надеждами, что все это временный наигрыш, вызывающее, но невинное баловство. Нет, это уже не игра в варварство, а сама дикость, воинствующая и торжествующая…
Седьмой говорит, — и боже мой, что они несут, какими словечками изъясняются!.. Грубость, непременно грубость в основе и хамский тон в подробностях. Один пригласил девушку в театр, но постыдился милого слова «девушка», предпочел сказать «баба»: «Со мной была баба, понимаешь!» Другой пустился рассуждать о литературе, — не нравятся ему нынешние литераторы: «плетут они свои штуковины» будто бы по раз навсегда заданному трафарету. Третий жаловался на отца, обрисовал его нестерпимым деспотом, а, наверное, отец у него славный труженик, умный человек, не на шутку встревоженный жалким уровнем культурных запросов сына… Как именовал сын-студент отца-токаря, надоевшего ему своим запоздалым воспитательным рвением? Сынок с усмешечкой, в которой таилось достоинство и превосходство, в которой высказывались «и смех и грех» будто бы неизбежного, вечного разлада между старым и новым поколением, называл папашу «канючкой», «нудной старой перечницей». «Ни черта не понимает, понимаешь, а учит!»
Толя готовился уже к новому выступлению: «Вдумайтесь, что и как вы здесь говорите!», рассчитывая повернуть этим ход собрания по иному руслу. Он решил пропустить еще одного оратора из племени «нюмбо-юмбо», а там, если товарищи его и единомышленники по-прежнему будут только выжидать и забавляться, он воспользуется своим правом председателя… И уже поднялся Толя со стула, настойчиво и призывно всматриваясь в зал… Он поискал Веронику… Где она? Ага, вон там, слева, сидит, закинув ногу на ногу и охватив колено обеими руками… «Да ну же, Вероника!.. О чем думаешь?.. Почему молчишь до сих пор?» — беззвучно шевелил он губами. Она улыбнулась ему, но улыбнулась как-то смущенно и в тот же миг отвернулась.