Евтушенко Евгений

Щели в перроне

МОЯ ПЕРВАЯ ИЗБРАННАЯ ПРОЗА

(Предисловие автора)

Первую свою прозу я начал писать, когда мне было лет десять, на станции Зима. Бумаги не хватало, и свой первый роман я намазюкал между строками двухтомника Маркса — Энгельса, который впоследствии, к сожалению, пропал в Москве при переезде с Четвертой Мещанской на Средний Переяславский.

То была романтическая компиляция из «Железного потока» Серафимовича, «Кочубея» и «Над Кубанью» Первенцева, «Хмурого утра» Алексея Толстого, из кинофильмов «Александр Пархоменко», «Котовский» и зачитанной мной до дыр «Истории гражданской войны».

Тогда я, конечно, и не подозревал — насколько она фальсифицирована. Я был романтичес-ким мальчишкой, красным-красным Мальчишем-Кибальчишем, и страшный смысл словосоче-тания «гражданская война» тогда до меня не доходил. Затем я полностью перешел на стихи, но меня всегда тянуло к прозе. Да и в стихах мне всегда нравилась сюжетность, балладность, документальность. Кто бы ни сказал первый, что поэзия — это то, что нельзя высказать прозой, это неправда. Проза может быть ничуть не менее поэтичной, чем сама поэзия, а настоящая поэзия не менее содержательна, чем проза.

Любопытно, что при всем моем романтизме я никогда не любил прозу слишком высокопар-ную, слишком оперную или, наоборот, — прозу слишком скрупулезную, увязающую в нюансах, полутонах и теряющую движение интриги.

Недавно я нашел пожелтевшую от времени машинопись моего самого первого рассказа «Щели в перроне». Конечно, это романтизм, но все-таки я забрался не на какие-то сияющие вершины, а под деревянный перрон, сквозь щели которого иногда падают монеты, на мгновение становясь сверкающими.

Забыв этот рассказ, думая, что потерял его, я инстинктивно загнал героя фильма «Детский сад» именно под перрон.

Два других моих первых рассказа утеряны, видимо, безвозвратно. Один из них был опять же о гражданской войне — только совсем в другом смысле. Эту историю у костра на Алтае мне рассказал геолог Владимир Агентов — бывший танкист.

Восточная Пруссия. 1945 год.

Наши танкисты узнают по радио о капитуляции Германии.

На радостях они останавливают танк посреди дороги, пьют, обнимаются. По дороге движется «Виллис», в котором сидит вдребезги пьяный наш генерал, а с ним две размалеванные немки. Генерал требует, чтобы танкисты убрали свой танк с дороги. Танкисты добродушно приглашают его выпить. Генерал кроет их матом. Командир отвечает ему тем же. Генерал стреляет, убивает командира. «Виллис» огибает танк. Танкисты разворачивают свою броневую машину и бьют по «Виллису» прямой наводкой.

Этот рассказ я принес на обсуждение к моему любимому преподавателю М. Светлову, хотя официально в его семинаре не числился.

Светлов и принимавшие участие в этом обсуждении Юрий Казаков и Михаил Рощин поддержали мой первый прозаический опыт, но напечатать этот рассказ тогда было невозможно.

Первой моей опубликованной прозой был рассказ «Четвертая Мещанская». В нем не было ничего сенсационного или ошеломляюще экспериментального, но Катаев, напечатавший его в «Юности», предсказал мне как прозаику большое будущее. Рассказом зачитывались, его ставили на самодеятельных сценах, его хотел экранизировать Станислав Ростоцкий. Секрет успеха был, видимо, в том, что тогда наша литература только-только начала освобождаться от громоздкой парадности, возвращаясь к простой человеческой доверительности. Огромную роль в этом возвращении сыграл итальянский неореализм, особенно «Похитители велосипедов», и поныне остающийся моим самым любимым фильмом.

Второй мой напечатанный рассказ «Куриный бог», написанный во времена начинавшегося застоя, тоже был замечен читателями, но подвергся издевательским нападкам — это было частью общей кампании против «гнилой интеллигенции». Особенно большой успех у рассказа был в ГДР — там тоже затосковали по лирической прозе. До сих пор, когда я встречаюсь с моими немецкими читателями, они дарят мне камешки с дырочками — как их называют в Крыму, «куриные боги».

Однако мои первые рассказы, несмотря ни на что, были переведены на многие языки, ни разу не переиздавались.

Роман «Ягодные места» проходил очень трудно. Сначала он был отвергнут еще до цензуры двенадцатью редакциями, включая «Юность». Редактор «Нового мира» Наровчатов предложил снять главу о коллективизации, а когда я отказался, покачал головой:

— Эту главу цензура ни за какие коврижки не пропустит. Вы что, не понимаете, Женя, что вся политика партии по отношению к деревне выглядит в этой главе как абсурд. А я все-таки член партии… Снимите эту главу тогда я берусь попробовать напечатать роман…

Я отказался.

Кто-то однажды неглупо пошутил, что прогресса добиться невозможно без помощи реакции.

У главного редактора журнала «Москва» Михаила Алексеева в либеральных кругах была репутация «реакционера». Но я знал, что он человек деревенский и глубоко переживает трагедию российского крестьянства.

Он оказался решительней Полевого и Наровчатова. Когда роман был набран в «Москве», цензура сначала пыталась искорежить его, может быть, надеясь на то, что я вспылю, откажусь от поправок, и тогда они смогут свалить конфликт на мою неуступчивость.

Алексеев тяжело вздохнул, разводя руками, после того как однажды вернулся после очередного «собеседования» с начальником всесоюзной цензуры Романовым:

— Знаешь, в Германии я видел соревнование ломовых лошадей — битюгов. На телеги, у которых колеса, представь себе, были на резиновых шинах, добавляли по одной бетонные плиты. Когда битюг останавливался, не в силах дальше тянуть телегу, он выбывал из соревнова-ния. Так и я, кажется, уже больше не могу тянуть твой роман. Ты уж прости. Вот если бы Распутин написал предисловие…

С Распутиным мы тогда нежнейше дружили, и он ходил на все мои поэтические вечера в Иркутске. Я любил и люблю его уникальный народный талант. Тогда я никогда не замечал в нем агрессивного национализма, среди его друзей был мой близкий друг Тофик Коржановский. Валя восторгался прозой Фолкнера. Когда мы оба были членами делегации советских писателей в Кёльне и нам строжайше «не советовали» встречаться с диссидентом Львом Копелевым, Распутин был единственным, кто нашел смелость пойти к нему в гости вместе со мной. Я счастлив тем, что познакомил его и Сашу Вампилова со вдовой Платонова, которая дала им почитать рукописи еще ненапечатанных тогда «Котлована» и «Чевенгура». Безусловно, это отразилось на их писательском развитии в юности.

Вскоре после разговора с Михаилом Алексеевым я вылетел в Сибирь на похороны дяди и попросил Распутина прочесть роман, а если он ему понравится, написать предисловие.

Через три дня, когда я возвращался через Иркутск в Москву, Валя уже написал предисловие, защищающее роман. С таким мощным щитом Алексееву удалось-таки его пробить, хотя и с потерями. В частности, «вырезали» историю о коте-похитителе, которую я с удовольствием включаю в это издание.

А то, что случилось с самим Валентином Распутиным, когда его зверски избили мародеры, стягивая с него джинсы, во дворе его собственного дома в Иркутске, нашло отражение в метафорической повести «Ардабиола».

Почему «Ягодные места» оказались на подозрении? Не только из-за того, что коллективи-зация выглядела в романе как преступный абсурд. Размышления Альенде о власти слишком накладывались на тогдашнюю «застойную» ситуацию. Тетрадочка Ивана Иваныча Заграничного с его мыслями о порядках и беспорядках в России входила в кричащее противоречие с идеологи-ей застоя и стала как бы черновиком-наброском моей будущей речи на Первом съезде народных депутатов СССР через какой-нибудь десяток лет. «С растревоженной душой я вышел из романа Евгения Евтушенко, точно он именно меня бросил в утлую лодчонку и пустил в бурунно-пенные водовороты гибельных перекатов, и я, чудом спасенный, радуюсь теперь жизни…» — так написал об этом романе в 1982 году один из лучших прозаиков моего поколения Георгий Семенов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: