- Вы и такие, как вы, убили Толю, - повторяю я.
Шеф лихорадочно роется в кармана!. Достает трубочку нитроглицерина.
- Выйди, - говорит мне Олег, заместитель редактора.
Я мотаю головой.
- Я прошу тебя, выйди.
Редактор дрожащей рукой извлекает таблетку. Выхожу.
Стою в коридоре уверенный: сейчас ребята скажут ему все, что думают, и тоже окажутся здесь. Но проходит минута, пять, десять - никого. Бреду к себе. Через полчаса звонит Олег и просит зайти.
У него набито народу.
- Безумству храбрых поем мы славу, - встречает меня Олег.
- Громко вы все ее пели в редакторском кабинете...
- Ты требуешь от нас массового героизма. А это явление нечастое.
- Ага, он, как тот крысолов, - добавляет Шурик. - Дудит в свою дуду и зовет нас топиться, а мы, помня, что редактор одной ногой на пенсии, топиться не хотим.
- Резонно. Каждый умирает в одиночку.
Я хочу уйти.
- За кого ты нас принимаешь?! - останавливает меня Амиран. - Если что, мы тебя в обиду не дадим. Тебе интересно, что сказал редактор, когда ты вышел?
- Что?
- Он оказал, что вы оба погорячились. Ты согласен, что ты погорячился?
- Да, я погорячился...
Шурик прыскает. И смеемся все. Цунами смеха. Обида заползает куда-то вглубь. В самом деле, чего я хотел от них? Чтобы хором объявили забастовку? Чтобы коллективную жалобу в обком накатали?
А у меня - уходя, я забыл запереть дверь - сидит Сын героя (про себя я почему-то наименовал его именно так). Сидит, закинув ногу на ногу, и читает очерк о своем отце.
- Вам никогда не говорили, что нельзя брать бумаги с чужого стола? Мне хочется обидеть его, унизить.
Но он и не думает обижаться. Такие люди, когда надо, умеют не обижаться - этакие необижающиеся ваньки-встаньки. Он подскакивает, ровняет листы в аккуратную стопочку.
- Они лежали, и я думал... Знаете, у меня сын растет, десятиклассник. Мечтает быть похожим на деда. Нельзя ли его тоже упомянуть, в смысле продолжатель традиций? Ему в будущем году в институт поступать, способный такой мальчик... Лишняя подпорка...
Раздражение как-то сразу уходит. Ощущение такое, будто присутствуешь на вскрытии (однажды побывал, когда писал о патологоанатоме), - и муторно, и любопытно.
- И вы будете показывать газету приемной комиссии?
- Мало ли... - он делает неопределенный жест и тут же спохватывается: - Я принес вам протокол вчерашнего собрания и выступление управляющего.
- А разве он был на собрании?
- Не был, а выступление есть.
Входит Шурик. В руках у него здоровенный кусок яблочного пирога.
- Шурик, - говорю я, - тебе не нужен чешский унитаз? Нежно-голубые тона.
Сын героя напрягся. Ни дать ни взять, спринтер перед стометровкой.
- Какой еще унитаз? - не понимает Шурик. - Хочешь штруделя отломлю? Хорошо звучит - штру-дель...
- Нужно про сына вот этого товарища надписать. Молодой парень, десятиклассник, общественник. Общественник?
- Общественник, общественник! - благодарно глядя на меня, кивает Сын героя.
- Участник? - спрашивает Шурик.
- Что? Чего участник?
- Чего-нибудь.
- Он очень хороший мальчик, комсомолец, марки собирает.
Шурик подозрительно изучает меня.
- Я сейчас, - говорю я, - мне нужно по делу.
- У меня тоже есть дело, - наконец просекает ситуацию Шурик.
Но я уже успеваю вскочить в коридор.
Шурик встречает меня недобрым ворчанием. Оказывается, Сын героя подверг его жуткому прессингу, даже в туалет сопроводил. Сулил подарить английский смеситель.
Я виновато молчу. Шурик распаляется: "Что за идиота ты на меня навесил!"
Нет, Сын героя - не идиот, не примитив, убежденный, что за смеситель можно купить все и вся. Он отлично знает, что кое-где и не обломится. Но у него нет комплексов. Если бы он имел герб, на нем был бы начертан гордый девиз: "Добиваться своего!" В конце концов победитель не тот, кто получил меньше щелчков, а тот, кто добился желаемого. Самолюбие, чувство собственного достоинства - понятия неконкретные, а то, что не имеет четко обозначенной цены, для него и вовсе цены не имеет. Он не хочет быть лидером, это всегда риск. Его устраивает роль шестерки. Он не трус, но на пулемет не пойдет - ни ради других, на даже ради исключительно собственной выгоды. Добьется своего тихой сапой, не высовываясь. Ну а не добьется подождет и, если очень надо, повторит попытку. И в концлагере он выживет, не став предателем. А если уж и донесет на соседа по нарам, то разве что в самом крайнем случае, когда деваться будет некуда...
Сын героя мне ясен. И потому его родство с Героем кажется противоестественным. Я не знаю, каким он был, человек, поднявшийся на пулемет, но верю: шкурничать в нашей обыденной сложно-простой жизни он не стал бы.
Я должен верить в это. И гоню прочь все сомнения. Не верить в это нельзя.
После работы едем к Толе. В семь вечера панихида. Шурик берет с собой пачку газет с некрологом - для родственников и соседей.
Нас много - редакция в полном составе.
Лестничная площадка у Толиной квартиры ярко освещена. У открытой двери стоит подполковник. По очереди пожимаем ему руку, говорим слова соболезнования.
Проходим внутрь. Пожимаем руку отцу. Старик - молодец, держится прямо, рука твердая.
Идем по узкому проходу между гробом и сидящими у стены женщинами. Толина мать уже не плачет - хрипит. Галя сидит в изголовье, молчит. Редактор наклоняется к ней, что-то убежденно говорит.
Я смотрю на Толю. Он мало изменился, только лицо стало упрямым, непреклонным. Возле рук, на саване, лежит газета с некрологом. Я ловлю себя на желании сообщить кому-нибудь, ну хотя бы стоявшему в дверях подполковнику о своем авторстве.
Редактор поправляет гвоздику, склонившуюся Толе на плечо, обходит гроб. Мы идем следом. Я отвожу взгляд, чтобы не встречаться с глазами Гали.
Выходим на площадку, как по команде, достаем сигареты.
Утро. С неба сыплет снежок, первый в этом году. Мы собираемся у Толиного подъезда.
Толю будут хоронить в М. Там родовое кладбище Ножкиных. Через два часа вереница машин пристроится в кильватер автобусу с траурными полосами по бокам. Сорок километров до М. - последний путь Толи.
Нас пока немного, остальные подойдут к выносу.
- Давайте наверх, - говорит Амиран. - Может быть, надо помочь.
Но в квартире полно людей. Наша помощь не требуется.
На тумбочке в прихожей раскрытый альбом. Перелистываю его. Толя малыш в ползунках. Толя - пионер. Толя - солдат. Толя с матерью. Толя с женой. Толя с дочкой. Толя...
!!!
Здесь говорят только шепотом, мой вскрик вызывает переполох. Из комнаты, где лежит Толя, выходит Галя. У нее красивое, слепленное с иконы лицо и уродливые, толстые, как тумбы, ноги.
На фотографии рядом с Толей сидит, положив ему руку на плечо...
- Это Игорь, - говорит Галя. - Мы вместе жили в коммуналке.
- Они дружили? - спрашиваю я.
- Если это можно назвать дружбой... Толя ни с кем не сходился близко. Они часто спорили, Толя горячился, выходил из себя, а Игорь посмеивался, будто специально заводил его. Иногда он откровенно издевался над Толей, но Толя ничего не хотел замечать. А от меня отмахивался: дескать, Игорь сам не понимает, какой он несчастный человек. Как-то я не выдержала и сказала Игорю, чтобы он больше не приходил. Толя, узнав об этом, неделю со мной не разговаривал и тогда же вклеил в альбом эту фотографию. Кто Толю знает... знал, этому не удивится. Ты знаком с Игорем?
- Да, случайно.
- За несколько дней до... - она осекается, боясь назвать то, что уже свершилось. - Сидим ужинаем, и Толя вдруг без всякой связи говорит: "Если тебе встретится Игорь, перейди на другую сторону улицы". И все. Вопросы задавать ему было бесполезно. - Она поправляет черную косынку. - А назавтра после этого Игорь неожиданно пришел сюда. Он вел себя странно, говорил, что Толе не простят какую-то статью, что в тресте, за который Толя взялся, сидит мафия, просил меня повлиять на Толю. И я, дура, когда Толя пришел с работы... Он разнервничался, раскричался. В последние дни он все время раздражался, меня совсем не слушал, а чуть что, сразу кулаком по столу и кричит, кричит на меня, а перед собой будто кого другого видит... Жалко его становилось, слов не найти...