Меня успокоил было ее веселый и почти безразличный тон, но лишь только Юлий ушел, речь ее стала тихой и, пожалуй, слегка обиженной:
-- Он всегда был большим ребенком, я тебе уже говорила... а я была нянькой, смею думать, хорошей нянькой. Начиная с того, чтобы найти заказ, и снять мастерскую, и заставить потом какой-нибудь нищий садово парковый трест заплатить деньги, -она помолчала и перешла на обычный свой тон мягкой насмешливости, -- а сейчас все очень забавно: он легко примирился с тем, что я не жена ему больше, но не может отвыкнуть считать меня свей нянькой... и я, к сожалению, тоже, -- она потянулась к моим сигаретам, подождала, пока я зажгу ей спичку, и сказала задумчиво и очень медленно, -- так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки.
Ее голос звучал пугающе-ровно, и еще -- отчужденно, из опасения, что я буду спорить и уговаривать. Впервые этот тон обернулся, хотя и защитным, но все же оружием против меня, и ранило оно, это оружие, очень больно.
А она продолжала, по-светски живо и без пауз между словами, словно боялась, что я перебью ее и не позволю договорить:
-- Только не вздумай меня ревновать, как няньку. Я открою тебе важный секрет: увидев тебя, я сказала себе -- вот мужчина, которому не нужна нянька! Если ты разочаруешь меня, я утоплюсь. И не пытайся меня отговаривать, -- ее голос стал почти умоляющим, -- нянька древняя и почтенная профессия!
Я слышал ее как бы издалека и не очень хорошо понимал, что она говорит, а потому отвечал механически, что само придет на язык, и успел даже подумать, что это к лучшему, если мой тон сейчас будет безразличным.
-- Не собираюсь... отговаривать... но не поэтому.
-- А почему, скажи? -- она смотрела на меня с любопытством, и во взгляде уже не было отчужденности, а только живой, и очень живой интерес, и это отчасти вывело меня из оцепенения.
-- Лишено смысла, -- пожал я плечами, стараясь, чтобы это вышло по-академически сухо, и как мог, скопировал ее интонации, -- "так что видишь, вчера я не зря перебрала мои тряпочки".
Получилось, должно быть, смешно, и она рассмеялась:
-- Ага, это очко в твою пользу! Твои шансы растут! -несмотря на интонацию скептической иронии, в ее глазах светилась радость, что понимание так быстро восстановилось, -Значит, с тобой можно говорить серьезно... Тогда слушай: раз Дима просит помощи, а самолюбие его необъятно, ему действительно очень плохо, и нужно его спасать. Думаю, мне быстро удастся укрепить его дух и обольстить муниципальные власти, я тебе напишу, что и как... Но главное, хорошенько запомни: я не собираюсь тебя бросить, мужчина-которому-не-нужна-нянька нынче большая редкость!
Поездку в аэропорт, такси и автобусы, я почти не помню. На нужный рейс мест уже не было, и мы долго стояли у кассы, пока нам не достался случайный билет, а потом гуляли среди газонов с грязной и чахлой травой, прислушиваясь к объявлениям рейсов. Потом мы стояли у загородки из труб, выкрашенных белой краской, и за эту загородку меня уже не пустили, а Наталия за следующей, такой же белой загородкой что-то спрашивала у стюардессы и, обернувшись ко мне, улыбалась и махала рукой, пока набежавшая справа толпа не поглотила ее.
В общем, поездка оставила впечатление больного и по-своему счастливого сна, в котором прожита целая жизнь, но ничего толком не вспомнить. В памяти осела реальностью лишь белая загородка, разделившая нас у выхода на летное поле, отвратительно достоверная, с лоснящейся, чуть желтоватой поверхностью краски и застывшими в ней жесткими волосками щетинной кисти.
На обратном пути меня преследовал белый цвет -- белая щебенка дороги и белая пыль за окнами, белый потолок автобуса и белый чемодан в проходе между белыми креслами. В тот день мне казалось, что именно глянцевитая белизна -- цвет тоски, цвет потери, цвет неприкаянности.
В город я возвратился затемно. От жары и тряски в автобусе я задремал, и снились странные сны, причудливо искаженные обрывки событий минувшей недели. Без конца повторялись видения душного вечера у Амалии Фердинандовны, колыхание огоньков свечей иблеск глазури именинного пирога под ними. И по-детски радостный взгляд Наталии, приоткрытые от восхищения перед этими огоньками губы, и отражения свечек в ее глазах -- а потом появилась белая кошка, и все стало портиться, портиться, портиться. Она кружила около нас и лезла на колени к Наталии, и терлась неотвязно о наши ноги, и сколько я ни гнал ее, ни отшвыривал, каждый раз она возникала снова, и терлась, и юлила в ногах, и вилась по змеиному, становясь все больше похожа на уродливое белое пресмыкающееся. Кыш, кыш, оборотень!.. Кыш, оборотень проклятый!.. Она продолжала виться в ногах, вырастала в размерах и оттесняла меня от стола все дальше, глядя просительно и с угрозой, а я чувствовал страх и ненависть к ней, и наконец, в приступе ярости ударил ее изо всех сил ногой, почувствовав страшную силу этого удара по тому, как провалилась нога в мягкое и упругое тело чудовища, совсем уже потерявшего кошачьи черты. Вот тебе, вот тебе, оборотень! Кыш, оборотень проклятый!.. Я пытался ударить еще и все время попадал мимо, но чудовище стало уменьшаться и, вертясь на земле, превратилось опять в кошку, а я, все еще стараясь ее ударить, не мог шевельнуть ногой, и от этих отчаянных усилий проснулся.
Автобус опустел и подъезжал к городу, и до самой станции я не мог придти в себя от привидевшегося кошмара, от ощущуния животной ярости и страха. И еще от того, что во сне удалось ударить кошку-оборотня.
Когда я добрел до дома, в моей комнате горел свет, и Юлий, оказавшийся тут как будто случайно, расставлял в буфете бутылки. Вероятно, я выглядел диковато, и он заставил меня выпить целый стакан чего-то крепкого, а после все подливал и подливал в рюмку пахучую настойку.
Потом постучали в дверь, и Юлий, который что-то рассказывал, асторожился и замолчал, встал от стола и, беспокойно глядя на дверь, отошел с рюмкой к окну, и только тогда громко сказал "войдите".