Женщина вставила поспешно:
- Кен Харрис написал "Ночь тьмы" - отличную книгу.
Харрис заметил, как прелестно оттеняют шейку женщины черное платье и эти жемчуга. Лицо его прояснилось, но потемнело вновь, когда она прибавила:
- Лет десять тому назад, если не ошибаюсь, - или пятнадцать?
- Помню, - сказал редактор. - Отличная книга. Как я мог перепутать? И сколько же нам ждать, когда появится вторая?
- Я уже написал вторую книгу, - оказал Кен. - Она пошла ко дну без единого всплеска. Провал. Критики превзошли себя в тупости, - прибавил он запальчиво. - А я не принадлежу к числу ваятелей ширпотреба.
- Обидно, - сказал редактор. - Но таковы издержки профессии.
- Эта книга была лучше "Ночи". Некоторые критики сочли ее невразумительной. Но то же говорили о Джойсе. - И, ревниво вступаясь за свое последнее детище, прибавил:
- Она гораздо лучше, чем первая, я чувствую, что еще только приступаю к настоящей работе.
- Вот это я понимаю! - сказал редактор. - Тут главное - пахать и не сдаваться. Так что же вы пишете сейчас - или об этом неприлично спрашивать?
Кена вдруг прорвало:
- Не ваше дело! - Слова, сказанные негромко, прозвучали на всю комнату, и в ней внезапно образовалась зона молчания. - Не ваше собачье дело:
В притихшей комнате раздался голос миссис Бекстайн, глухой старушки, сидящей в углу:
- Для чего ты накупаешь столько лоскутных одеял?
Дочь, старая дева, которая неотлучно находилась при матери, оберегая ее, словно венценосную особу или священное животное, служа ей переводчиком с языка окружающего мира, отозвалась чеканно:
- Мистер Браун говорит...
Невнятный гомон возобновился. Кен подошел к столу с напитками, взял еще один мартини, обмакнул в какой-то соус кусочек цветной капусты. Жевал и пил, стоя спиной к шумной комнате. Потом взаял третий мартини и стал пробираться к Мейбл Гудли. Сел рядом с ней на оттоманку, держась немного натянуто, следя за тем, чтобы не расплескать свой коктейль.
- Утомительный выдался день, - сказал он.
- А что ты делал?
- Сидел протирал штаны.
- Один знакомый писатель досиделся до того, что повредил себе крестец. Тебе, часом, не грозит такое?
- Нет, - сказал он. - Ты здесь единственный честный человек.
Чего он только ни пробовал, когда настали дни пустых страниц! Пытался писать, лежа в постели, отказался на время от машинки. Вспомнил Пруста в его обитой пробкой комнате и месяц затыкал себе уши - но работа лучше не пошла, а от затычек в ухе завелась какая-то грибковая болячка. Переехал с женой в Бруклин-хайтс, но и это не помогло. Узнав, что Томас Вулф писал стоя и положив рукопись на холодильник, он даже это испробовал. С тем лишь результатом, что залезал в холодильник и ел... Пытался писать пьяным - замысел, образы были превосходны, но после, по прочтении, так менялись, что хоть плачь. Писал ранним утром, трезвый как стеклышко и несчастный. Вспоминал о Торо и Уолдене. Мечтал заняться физическим трудом, выращивать яблоки на своей ферме. Бродить бы подолгу по вересковым пустошам, и вернулось бы снова творческое озаренье да только где они, вересковые пустоши Нью-Йорка?
Он утешался примерами писателей, считавших себя при жизни неудачниками и снискавших посмертную славу. Двадцатилетним грезил о том, что умрет в тридцать и имя его прогремит после смерти. В двадцать пять, написав "Ночь тьмы", грезил, что умрет знаменитым в тридцать пять, писателем для избранного литературного круга, с багажом завершенных произведений и Нобелевской премией, полученной на смертном одре. Но теперь, почти в сорок, имея в багаже две книги - с одной к нему пришел успех, с другой, ревниво защищаемой, постигла неудача, - он больше не грезил о своей смерти.
- Не понимаю, зачем я продолжаю писать, - сказал он. - Это не жизнь, а сплошное расстройство.
Он втайне ждал, что Мейбл, его друг, быть может, скажет, что он рожден писателем, напомнит даже про его обязательства перед своим талантом, употребит даже слово "гений", это волшебное слово, способное наделить тяготы и зримые неудачи суровым величием. Но ответ Мейбл разочаровал его.
- Наверное, ремесло писателя сродни театру. Начнешь писать или играть на сцене - и у тебя это уже в крови.
Он презирал актеров - с их тщеславием, позерством, вечной безработицей.
- Игра на сцене, я считаю, - не творчество, а всего лишь исполнение. Меж тем как писатель обречен вести резец по нетронутой глыбе воображения:
Он увидел, как из передней входит его жена Мариан. Высокая, стройная, черноволосая, с прямой короткой стрижкой, одетая в черное строгое платье, деловое, без украшений. Они поженились тринадцать лет назад - в год, когда вышла "Ночь тьмы", - и долго еще его бросало в дрожь от любви. Влюбленный, он ждал прихода жены с нарастающим ощущением чуда и испытывал сладостный трепет, увидев ее наконец. То было время, когда они предавались любви чуть ли не еженощно, а нередко еще и поутру. В тот первый год бывало даже, что она прибегала с работы в свой перерыв на ланч, и они ласкали друг друга, обнаженные, при свете городского дня. Потом желание вошло в берега, и его тело перестало отзываться дрожью на любовь. Он работал над второй книгой, и работа не ладилась. Но тут ему дали на год стипендию Гуггенхайма, и они поехали в Мексику, а в Европе шла война. Книга была заброшена, и, хотя упоенье успехом еще не прошло, он испытывал недовольство. Хотелось писать, писать, писать, но месяц шел за месяцем, а он так и не писал. Мариан сказала, что он слишком много пьет и тянет время зря, и он выплеснул ром из своего стакана ей в лицо. Потом упал на колени и заплакал. Он был первый раз в чужой стране, и потому время автоматически приобретало особую ценность. Писать бы о синеве полуденного неба, о мексиканских сумерках, о ледяной свежести воздуха в горах. Но дни сменялись днями - а каждый день за границей ценен, - и он по-прежнему ничего не писал. Даже испанский язык не выучил и злился, когда Мариан болтала с кухаркой и другими мексиканцами (женщине всегда проще нахвататься иностранных слов, тем более что она уже знала французский). И даже дешевизна жизни в Мексике на поверку обходилась дорого - он много тратил, считая, что к нему привалили шальные деньги, и очередной чек от Гуггенхайма всегда был истрачен вперед. И все-таки он побывал в другой стране, а значит, рано или поздно дни в Мексике для него как писателя еще окупятся. Так промелькнули восемь месяцев, а дальше произошло необъяснимое: практически не говоря дурного слова, Мариан снялась с места и улетела в Нью-Йорк. Пришлось прерывать год, отпущенный ему Гуггенхаймом, и отправляться за нею следом. Но оказалось, что она не желает больше жить с ним - или хотя бы жить под одной крышей. Это, сказала она, все равно что жить с десятком римских императоров в одном лице, и с нее хватит. Мариан устроилась помощником литературного редактора в модный журнал, а он въехал в квартиру без горячей воды - их брак распался, они жили врозь, хоть он по-прежнему старался бывать в тех же местах, что и она. Чиновники из фонда Гуггенхайма отказались возобновить его стипендию, а аванса за новую книгу хватило ненадолго.