- Ну, до какой же поры мы его будем заманывать? - возмутился старик. Он, считай, уже под самую Москву подступил...
- Ничего, ничего, отец, будет время - мы шарахнем его! - бодро заверил старика Барыкин. И опять удивился собственной бодрости. И зачем-то еще приврал, что есть уже особый, секретный приказ от самого главного шарахнуть немца под самой Москвой, шарахнуть так, чтоб от него только шкурка осталась чертям на шапку. - Вот такие дела, отец. А сам я лично нахожусь в отлучке по особому распоряжению. Завтра должен явиться в штаб. И сейчас гляжу, где бы мне тут временно переночевать до утра, дабы я мог явиться в штаб в полной воинской сохранности и в хорошем виде...
Старик пригласил его к себе.
Старик нарезал ему небольшими ломтями кирпичик черного хлеба, налил чаю, но сам есть хлеб не стал, а только прихлебывал чай и глядел, как жадно ест этот проголодавшийся боец. И по глазам стариковским было видно, что хлеба он и сам сейчас поел бы с величайшим наслаждением, но хлеба мало и боец-то едва ли поест досыта.
Во время чаепития пришла немолодая женщина, должно быть, дочь старика. Она вежливо, но не очень любезно поздоровалась с бойцом и сразу стала искать что-то в соседнем закутке. Потом позвала туда старика. И Барыкин слышал, как она спросила строго:
- Где тут, папаша, хлеб? Я приносила... Не могу найти. Четыреста граммов хлеба...
- Угостил я, - сказал старик. - Понимаешь, неловко было, я угостил. Вон докушивает он его.
- Да вы что же думаете-то, папаша? - почти вскрикнула дочь. - Ведь Нюшка еще должна прийти. И дети еще не кормлены. Вы не маленький все-таки...
Барыкин потянул было остаток хлеба в рот и задержал руку на полпути, услышав эти слова.
- Не реви, - сказал старик дочери. - Это боец. Он с самого фронта. Мы обязаны. Он весь трясется, хочет есть...
- И я трясусь! - почти заплакала дочь. - У меня с утра ни росинки во рту. И Нюшка. Она кровь пошла сдавать. А детям я чего скажу?
- Не реви, - опять попросил старик. - Человек с фронта, не жравши. И я сам ни крошечки не съел...
Барыкину хотелось убежать из этого дома, хотелось сгинуть, провалиться сквозь пол. Но из закутка вышел старик и сказал:
- Да ты кушай, пей, не стесняйся. Это для нас большая честь, что к нам защитник наш зашел. У меня два сына на войне и зять. Разве я не понимаю...
И тотчас в доме появилась худенькая девушка лет шестнадцати в серой латаной телогрейке. Барыкин без объяснения понял, что это и есть Нюшка. Поздоровавшись с бойцом, она прошла в закуток и сразу же стала громко плакать там.
Барыкину подумалось, что она плачет, узнав о том, что он съел хлеб. Но она плакала, должно быть, о другом и сквозь плач все время повторяла:
- Уйду на фронт! Уйду на фронт! Вот завтра же уйду...
- Да полно, будет реветь-то, не корова! - прикрикнул на нее старик. Не взяли - значит, завтра возьмут...
- Не возьмут, - откликнулась из закутка девушка. - Прямо сказали: "Не приходи, не нужно".
- Ну, это уж глупость! - возмутился старик. - Как это не нужно? Человек сдает свою кровь, значит, должны уважить. Это ж мы не для своего удовольствия, а для фронта...
- Не нужно, говорят, - повторила девушка. - Считают, что я больно худенькая. У Ксеньки Дерягиной взяли, а у меня нет. И еще доктор смеется, говорит: "Тебе самой, в твой организм, надо бы добавить крови..."
- Ну ладно, погоди, - попытался успокоить девушку старик. - Подожди, подрасти...
- А я не хочу ждать! - еще сильнее заплакала девушка. - Вот завтра возьму и уйду на фронт...
"Она - на фронт, а я - с фронта", - уныло подумал Барыкин и осторожно отодвинул кусочек хлеба, как бы оберегая себя от соблазна.
Этот недоеденный кусочек хлеба старшая дочь старика вскоре разделила на три дольки. Две из них достались мальчику и девочке, вернувшимся с улицы. А третью дольку получила Нюшка, все еще плакавшая в закутке на сундуке. И слышно было, как сундук поскрипывает под ней.
Дети, стеснившись в углу, не торопясь ели хлеб и молча, не мигая, смотрели на бойца, сидевшего за столом.
Будто старик нарочно выставил тут для показа бойца, сбежавшего с фронта.
Утром, еще до света, Барыкин, переночевавший на полу, хотел уйти. Но старшая дочь старика неожиданно задержала его, попросив подождать до завтрака. Через часок откроют булочную, и она покормит его. Пусть он не стесняется. У них в семействе у всех есть хлебные карточки, и они получают хлеб. Правда, вчера им не хватило хлеба, но вообще-то обижаться не на кого, - война. И они очень рады, что к ним зашел боец.
Барыкин, однако, не стал ждать утра. Ушел.
Он еще с полдня побродил по Москве, полный тяжелых раздумий и прямо-таки смертной тоски, какой, наверное, не испытать больше во всю жизнь...
- "Чурка с глазами", сказал ты про меня тогда, на шоссейке, - напомнил Барыкин сержанту Балахонову. - Может, я действительно как чурка тогда был. Все русские как русские, а я - как чурка. Подумал я, подумал и пошел обратно на фронт. Ну куда ж было деваться-то мне?
Вот тут Барыкин и принял, как говорят старухи, всю казнь господню. Шел он на фронт, а его не пускали. Говорил в сердцах постовому на шоссе:
- Ведь я не на свадьбу иду, на войну. Чего ты меня задерживаешь?
А постовой говорит:
- Мы на войну тоже не всех пускаем. Проверить тебя надо, что ты есть за человек и откуда...
Приблудился все-таки Барыкин к одной части, показал документы, объяснил, что, мол, так и так, из окружения, мол, с трудом вышел. Время было горячее, приняли его. Да так и остался тут.
Балахонов долго слушал его, потом признался:
- А я, знаешь, тоже тогда затосковал. "Почему, - думал я, - на него пулю пожалел? Казнить надо таких людей, которые с испугу могут все на свете продать". А ты, однако, вон, гляди, какой! Действуешь. Сердце просто радуется. Ведь ты кровью своей, как я понимаю, смываешь с себя пятно... Звать-то тебя как?
- Антон Иваныч.
- Ну, действуй, Антон Иваныч, на счастье, - сказал, протянув ему руку, сержант Афанасий Балахонов. - Желаю быть с тобой знакомый...
И Барыкин заметно повеселел от этих слов.
Он, оказывается, не от природы угрюмый и тихий. Он от смертной тоски своей, от пятна на совести стал угрюмым.
А на самом-то деле он веселый, Антон Барыкин.