Могучий гигант с бурой шерстью!

Нет никого сильнее тебя,

Нет никого мудрее тебя,

Нет никого прекрасней тебя

Из тех, чьи следы остаются в степи.

И что тебе жалкий нелепый охотник,

Который вышел с копьём в своей хилой руке.

Рука его жаждала бросить большое копьё

И облегчиться…

Режущий Бивень взывает к Великому Духу. Он отнял плоть бурого мамонта, но ведь так будет и с ним, ведь он, когда придёт время, отдаст свою плоть и уйдёт в другой мир, туда, куда спроваживают сейчас охотники тени мамонтов. Это не просто. Тени большие, громадные, приникли к земле, присосались – и всё же с каждым дружным взмахом охотничьих рук поднимаются в воздух, парят. Женщины швыряют для них их любимые угощения, сосновые ветки, цветы, охапки листьев – пусть не держат зла тени мамонтов, пусть не мечутся над землёй, пусть поймут, что Великий дух так рассудил, что сегодня выпало жить здесь охотникам; им – уходить и рассеиваться. Чтобы когда-то вернуться обратно.

Радостны люди. Но один человек всё же в трауре. В притворном трауре. Чёрный Мамонт стоит поодаль, не участвует в танце, ему не полагается. Высокий, черноволосый, виден издалека, даже с колен. Чёрный Мамонт глядит в сторону женщин, не на охотников. Режущему Бивню это кажется несколько странным, ведь всё же траур притворный, ведь всё же душою Чёрный Мамонт наверняка с охотниками, а вот глядит не туда. Режущий Бивень знает, куда глядит Чёрный Мамонт, догадывается – и теперь ни о чём уже думать не может, только об этом.

Шаман снова бьёт в бубен, громко-громко бьёт в бубен – и вдруг прочной глыбой падает тишина. Остатками жертвенной крови шаман заливает священный огонь, пламя гаснет, шипит, обращается в густой дым, возносящийся в царствие духов. Застывший круг распадается. Охотники обнимают друг друга. А женщины мягкими ветками игриво стегают четвёрку проливших свою кровь. Режущий Бивень очнулся от своих дум, закрыл глаза и мысленно просит прощения, ощущая удары пахучих веток по голове и плечам. Правда, ему не совсем понятно, в чём же его вина? Это тоже притворство, как у Чёрного Мамонта, с показным смирением он терпит все игривые удары. Так нужно, так заведено, конечно, никто не посмеет роптать, никто не поймёт такого ропота. Смирение, только смирение. Режущий Бивень изображает смирение или и вправду смирился. Наверное, вправду. Женщины выбивают остатки вины, вытрясают дух зла. И когда стеганья прекращаются, Режущий Бивень может подняться с колен. Теперь он такой, как и все, теперь он очистился и обнимается с остальными охотниками; потом к ним подбегают женщины, дети – и все стремятся дотронуться до счастливых победителей. И вот, наконец, начинается пир.

****

Одинокая львица как ветер – свободна. Как много ей видно одной: никто не тревожит, не беспокоит. Можно наблюдать за бегущими облаками, за блестящими узорами солнца в траве, за скучающими древесными тенями и за шелестом щуплых листьев, за усталым бормотаньем травы – за всем. Можно прикасаться, щупать всеми чувствами, как катится по земле лето, как день набухает и кувыркается, как бесшумно крадётся ночь. Львы – как все звери, не как двуногие. Нет у них в голове сита, которое отсеивает чуть ли не половину из того, что можно слышать, видеть и чуять, оставляя взамен только одно, непреклонное – у львов тоже есть непреклонное, но не такое… Оно – внутри. Потому нет нужды им что-то придумывать и тосковать, когда придуманное не стыкуется с тем, что видят глаза и слышат уши. У львов глаза видят заранее и уши слышат заранее, до того, как придумать. Многие полагают, будто львы только спят. Когда львы все вместе, тогда они, действительно, долго спят. Но когда львица одна, её тянет вперёд, будто сама даль машет хвостом перед ней, как вожак. Львица следует за вожаком. Всё интересно на этой земле. Как солнце выплёскивается по утрам, как укрывается вечером, как бегут легкокрылые облака, как блестят звёзды, как бормочет трава – они все говорят об одном, они шепчут: «Иди!» Как идёшь на охоту за пищей, так иди на охоту за жизнью. Не сворачивай. Иди и смотри, нюхай и слушай, чувствуй и ощущай. Нечто подобное все говорят, всё и вся. Нечто подобное чувствуется, не выразимое, но живое.

Длинное узкое облако вытянулось навстречу, будто огромный разбухший червяк. У него белое туловище, заострённая морда и синяя прорезь на месте глаза. Червяк глазел вниз, прямо пялился – и Сильная Лапа остановилась. Она забрела далеко на восход. Здесь кончались владения стаи, дальше львицы никогда не ходили, дальше было чужое, неведомое, раньше было чужое, неведомое, но не сейчас. Сейчас всё казалось своим: жёлтые свалявшиеся травы, скользящий над травами жаркий ветер, зигзагами убегающий вдаль овраг, сыплющиеся сверху, будто дождь, будто радужные пылинки, крапинки всепронизывающей Силы – всё это своё. Принадлежащее Сильной Лапе. Да, именно здесь было своё, а сзади – туда львица не собиралась оглядываться. Ничего не было сзади, совсем ничего. Какой-то бесплотный туман: тянучий, противный. Въедливый, как туча клещей. Сразу накинутся клещи и станут сосать. Не было пути назад. Не существовало.

Львица вдруг улеглась: подобрала под себя лапы и опустилась на жёсткое ложе из низкой травы. Вдали что-то происходило. Небо за оврагом струилось в обратную сторону, будто плясало, и при этом всасывало в себя столбы пыльной земли. Воздух вокруг колебался, как болотная почва, качался, шатался, рассыпался на полосы, кружился пятнами. Львы не боятся болот, у них широкие лапы. Гиены боятся болот и отступают, быки вязнут, а львы не боятся. И небесных болот не боятся тоже. Львица смотрела, как пляшет марево, будто видела такое впервые, будто верила появившемуся посреди пляски озеру, которое, поколебавшись, излилось рекой, а в той реке бродил чёрный мамонт. Один.

Странным был мамонт. Печальным. Каким-то таким не из привычного мира. Каким-то таким, с чем не сталкивалась Сильная Лапа, не желала сталкиваться. Не хотелось ей видеть мамонта – и тот расплылся в знойном воздухе. А потом солнце скрылось, упала тень – и львица вдруг как-то так оказалась на высоком обрыве, поросшем соснами, а далеко внизу раскинулось озеро, и в том озере плавало много двуногих, так много, как муравьёв. Но среди этих людей плавал медведь, выделялся, как главный, бесспорный вожак. Он мог охотиться на любого, он был охотником, странный медведь белого цвета, необычный медведь. Медведь быстро плыл, быстрей любой рыбы, а за ним нёсся лев, за главным охотником гнался он… Рыжегривый. Львица поморщилась сквозь дрёму, львы не любят воды, недолюбливают, вода годится только для питья, не для плаванья – а эти так быстро плыли, что львице стало страшно: если медведь взберётся сюда, на обрыв, чтобы стащить её в воду, сможет ли она убежать? Что-то ей подсказывало, что, кажется, сможет, но в лесу много медведей других, обычных. Львица забеспокоилась, а внизу белый охотник настиг двуногого и перекусил пополам, словно детёныша. От двуногого осталось полтуловища, озеро окровавилось, а откуда-то сбоку пришёл сильный шум. Шум был серьёзный – и львица мгновенно очнулась, вскочила на лапы.

За оврагом над степью быстро двигалось тёмное облако, из него до самой земли пророс пыльный столб, который шумно вращался, вздымая вверх клочья травы и тучи пыли. Смерч стремительно приближался, его мощный рёв заглушил все остальные звуки – и Сильной Лапе стало страшно. Со всех сторон поднялся ветер, помчал новую пыль навстречу столбу и будто подталкивал львицу тоже туда, через овраг – и в воронку, а потом, как пылинку, дальше, в чёрное облако. Она побежала, понеслась прыжками прочь, встречный ветер свистел в ушах, засыпал глаза землёй и пытался сбить с ног. Будто жуткий сон приснился. Но львица уже не спала. Проснулась. И где-то сзади смерч вдруг повернул – и быстро всё стихло, ветер улёгся, как не было. Снова светило солнце, вокруг пахло никчемной пожухлой травой, а впереди, заметив львицу, свернулся клубком дикобраз.

Она подошла к колючке, осторожно обнюхала, стараясь не приближаться к его острым иглам; дикобраз не шевелился – и львиная лапа вдруг попыталась поддеть его снизу, чтобы перевернуть, но резко отдёрнулась, потому что в ней уже торчало несколько длинных игл.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: