Забавная деталь. Когда для чего-то снималась копия харьковского диплома, слово "Императорский" было выкинуто. Любопытное новшество в советском нотариате.

В годы первой мировой войны мать работала в Париже, в военном госпитале. Потом в Киеве, чуть ли не до начала Отечественной войны, врачем для посещения на железной дороге. Между харьковским и парижским был еще не совсем ясный для меня период, от которого сохранилась белая эмалированная дощечка "Д-р З.Н. Некрасова, прием от-до", упоминание о том же докторе в разделе "Женщины-врачи" в "Путеводителе по Киеву" за 1913 г. и нелепое, особенно рядом с диваном павловского ампира, гинекологическое кресло. Использовалось оно, в основном, мною - сваливал на него рулоны своих чертежей.

Врачем мать была хорошим. Больные ее обожали. Через десятки лет какие-то старушки и старички бросались на улице ей в объятия. "О! Солнышко вы наше, как вы, что вы? Смотрите, и не изменились совсем". Мать скептически улыбалась: "Господи, неужели я и тогда такой обезьяной была?" Лобзали ее на улице и бывшие, повзрослевшие уже дети - придя к больному, мать, само собой разумеется, выслушивала и ставила градусники всему семейству.

Районом маминого обслуживания была Демиевка, ставшая в последствии Сталинкой, и бывшая Ямская улица, воспетая в свое время Куприным. Обход, естественно, совершался пешком (за это полагалось дополнительное вознаграждение - "шаговые") , в любую погоду, преодолевая любые препятствия. Пригодилось маме ее альпинистское прошлое - по узкой, скользкой тропинке между двумя глинищами, окрещенной "Дарданеллами", я б сейчас ни за какие коврижки не пошел, а она как ни в чем не бывало. Только ноги потом долго надо было отмывать - ходили тогда все босиком, даже врачи.

Любили мать не только больные, любили все. Любили мои товарищи школьные, институтские, послевоенные, любили соседи, сослуживцы, даже жившие в нашей уплотненной квартире КГБ-исты (думаю, именно поэтому, не было у нас никаких неприятностей по этой части). Любили за веселость, за умение видеть в жизни в основном светлое (тетка, напротив, только темное Господи, до чего же были они разные!), за доброту, приветливость, щедрость ("Слушай, ты ж только что получил гонорар, почему ничего не дал Жене, ведь они сидят без копейки денег"). Когда я неожиданно, после первой книги, разбогател, за нашим столом, как правило, собиралось - в обед, к вечернему чаю - не меньше десяти-двенадцати человек. Прижимистая наша домработница Ганя только шипела и негодовала - "Ходють, ходють, як в ресторан, хоч бы хто потим посуду помыв..." - а мать только волновалась, почему второй день нету Евгении Григорьевны, не заболела ли, узнай.

Человеком она была не только веселым и компанейским - ,,Ну, что вы всё сидите, дымите и Никиту ругаете - пошли в кино! Галопом! Где мои туфли?" но и не отстающим от века. Очень одобряла короткие юбки, - удобно в троллейбус влезать,- читала "Известия (интереснее, чем "Правда"!) и велела мне даже подписаться на "Новое время", которое, скажу по секрету, по-моему не читала. И в то же время она была и "старорежимной" - держать слово, быть всегда на высоте, не лгать, не пресмыкаться - вот, что она требовала от людей. Нет, не требовала, она ни у кого никогда ничего не требовала, просто люди, не соответствующие этому эталону, скажем так, встречались менее радушно.

Как врач, она была безотказна, - в любую минуту на край света, поэтому, возможно, и любила больше всех Исачка Пятигорского, моего друга с институтских еще лет, специальность которого была всем помогать - поступить в институт, в техникум, устроить на работу. Если у кого какие-либо осложнения, тут же призывала меня: "Позвони Исачку, он всё сделает". Кажется мне, что и Исачок больше всех на свете любил ее. "Вот ты, Вика, не замечаешь, а я провинциал, из Умани, и прямо могу тебе сказать - если есть в тебе еще что-то хорошее, то только от нее. А у нее от девятнадцатого века, - но тут же с ухмылкой добавлял, - впрочем, товарищ Сталин тоже девятнадцатого..."

Не знаю, как там с веками, но чувство долга в ней было развито до чрезвычайности. Ее слова, сказанные мне по телефону из окруженного Киева в Ростов: "Я рада, что тебя призвали в армию. Не время сейчас в театре на броне сидеть" чуть до слез меня не довели. И не было этого знаменитого материнского "береги себя", хотя было другое, очень ее: "Смотри, пиши аккуратно". К слову сказать, в Ворошиловграде, незадолго до нашего печальной памяти наступления на Харьков, я, проходя мимо почты, зашел в нее и отправил письмо, - придет же такое в голову! - другой моей тетке, Вере, жившей не больше, не меньше, как в Швейцарии. Чудеса из чудес - письмо не только дошло до Лозанны, очевидно, через Америку, но переправлено оттуда было в оккупированный немцами Киев. Сколько счастья доставило это матери в конце года она знала, что в мае сорок второго года ее сын был жив-здоров.

Она пережила оккупацию. Думаю, самые тяжелые годы ее жизни. Работала в медпункте какого-то завода - через весь город, на Куреневку, пешком, трамваи не ходили. Воду - за два квартала, на пятый этаж, тоже пешком. Незадолго до освобождения похоронила мать мою бабушку, самого доброго человека на свете. Остались вдвоем с тетей Соней.

Дом немцы перед уходом сожгли. Перебрались на другую квартиру, перетаскивая по ночам картины и прочие, дорогие как память, ненужности.

Об освобождении Киева я узнал в Баку, в госпитале, по радио. О том, что мама жива, из телеграммы - прислал друг-журналист, вступивший с войсками в Киев и сразу же разыскавший маму. Я тут же выписался и ринулся в Киев.

Маленькая, еще меньше, чем была, в неизменном своем пенснэ, она стояла посреди комнаты, над печуркой и что-то варила. Потолки, стены черные, закопченные, а посреди этого мрака, мама, источающая сияние... Трудно во всё это было поверить.

Через несколько дней я ушел на фронт и вернулся только через полгода, после второго ранения, теперь уже навсегда. И прожили мы вместе еще двадцать пять лет. Не самое ли это большое счастье в человеческой жизни?

Мамина непрактичность стала легендой. О ценах не имела даже приблизительного понятия. (Тетя Соня же всю жизнь вела книгу расходов где-то я прочел, что такая же книжка парижской консьержка времен Французской революции была бы куда ценнее любого письма Наполеона). Как-то поехала она в командировку в Одессу. Вернулась оттуда сияющая. "Была на знаменитой Молдаванке, приценивалась - почему-то все всегда интересуются ценами". - "Ну, и какие ж там цены?" - "Какие? Хорошо помню... Что-то пять, а что-то семь рублей". Никак не могла понять, почему все смеются. И напрасно смеялись. В панические дни первой денежной реформы, умудрилась, отправившись одна-одинешенька, на Евбаз (был такой Еврейский базар в Киеве, сейчас площадь Победы) притащить домой ворох весьма пригодившихся потом вещей - сапоги, муфту, лисье боа, простыни (тогда на вес золота были), какой-то чайник. "В самый последний день пришел откуда-то из Сталинграда твой гонорар. Что делать? Вот и ринулась сломя голову". О том, сколько, за что она заплатила, конечно же, и понятия не имела.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: