— Какого черта! — почти заорал я.
— Не поминай всуе черта, яко же и Господа Бога нашего, сын мой, — прогнусавила надо мной чья-то знакомая, но небывало запущенная, неряшливая рожа.
Я рывком сел.
— Осени себя, отрок, — положил мне на плечи дубленые солдатские руки новоявленный мессия.
И тут я его узнал.
— Петя! Чертушка! Живой! Откуда?
— Ага! Проснулся, паразит? Много вопрошахом, единожды отвечахом: оттуда.
— Да брось юродствовать, Жадченко, — начал я злиться. — О тебе ж докладывали… В общем…
— Что? Отпели раба божия? А я — вот он. Разрешается трогать руками. — И он дурашливо повернулся спиной и отставил зад.
Я сгреб Петра в охапку, потащил на себя и усадил рядом на жесткую свою постель:
— Перестань дурачиться, Петь. Говори толком.
— Толком? — сразу как-то успокоившись, переспросил друг. — А если толком, то нет ли у тебя, братишка, завалящего сухарика? А может, и кипяточка? Страсть люблю тепло в животе — аж душа греется.
Тут я только разглядел, что лицо Жадченко представляло собой череп, обтянутый серо-коричневой кожей, из которой топорщились, торчали, свисали какие-то неряшливые грязно-рыжие клочья волос.
Я лихорадочно развязал свой вещмешок, в котором был только сегодня полученный и еще не тронутый продпаек:
— Сейчас, Петя, прости. Я быстро. Кипяточку. Тут, у ординарцев. Потерпи.
Я бормотал, не совсем соображая что и зачем. И делал все почти механически. А когда прибежал с котелком кипятка, Петр уже спал, так и не донеся до рта зажатый в руке кусок хлеба. Лег с ним рядом по-фронтовому; спина к спине, чтоб согреть, укрыл своей шинелью, сам остался в стеганке. Не спалось. Думал о судьбах людских. Вот Петро… Говорят: люди из легенды. Легендарные люди. Герои, богатыри… Ну какой Петька богатырь? Он и мне-то по уши! А я, ну не то чтобы… однако самого что ни на есть среднего роста. Так, метр семьдесят.
Правда, Петя покоренастее, в кости крупнее. Да в этом ли дело? Вот ушел с заданием во вражеские тылы на Тамань. Какая там обстановка, как обосноваться, с кем придется работать, на кого опереться, кого привлечь в помощь — на все эти вопросы ясных ответов не было. Надо было ориентироваться и принимать решение на месте.
Был, правда, сигнал из одной станицы от нашего человека, назначенного там старостой. Точно фамилию старосты не помню, Жадченко называл его, кажется, Кондрюком, но не уверен. Сам Петр в таких рассказах настоящих имен и фамилий избегал. Да и место действия обозначал весьма туманно.
Так вот этот самый Кондрюк передал, что немецкий комендант пожелал во что бы то ни стало «пустить» местную церковь и приказал старосте хоть из-под земли добыть «очень настоящий русский поп» и организовать регулярное богослужение. Приказ этот явился отнюдь не от «благочестия» коменданта, а в силу все той же, в сущности, уже провалившейся политики заигрывания с населением Кубани и всего Северного Кавказа.
В минуты серьезных, задушевных разговоров Жадченко откровенно признавался, что ему, коммунисту-чекисту, выступать в роли священнослужителя не годилось ни с какой стороны («Бывало, как подумаю — аж тошно становится!» — сокрушенно мотал головой Жадченко). Получалось, что не только немца-коменданта, но и наших верующих придется дурачить. Не вязалось это с честной и прямодушной натурой Петра. Но сомнения разрешило то обстоятельство (да и лучшего варианта не было), что должность станичного священника давала возможность передвигаться чуть ли не по всей прибрежной зоне Таманского полуострова, бывать на хуторах и в рыбацких поселках, по сути дела, беспрепятственно наблюдать за передвижениями, перегруппировками и оборонительными работами вражеских войск. А это как раз и требовалось разведчику.
Шли последние месяцы оккупации Новороссийска и Таманского полуострова. Гитлеровское командование, страшась оказаться в «таманском котле», скрытно, но довольно интенсивно увозило с Кубани награбленное добро, эвакуировало тыловое имущество, часть тяжелого оружия и снаряжения. Заменялись потрепанные в боях под Новороссийском и на Голубой линии дивизии и подразделения. Через порты в станице Тамани и на косе Чушка вывозились на фашистскую каторгу отторженные от семей, родных и близких, от своего дома и отчей земли жители Новороссийска, Анапы, Темрюка и других районов и городов края. Обо всем этом надлежало собрать как можно более полные сведения и доставить их командованию.
Взвесив все «за» и «против», Петро принял решение: лучшего места, чем должность священника, в создавшихся условиях не найти. Петро за неделю нахватался кое-каких фраз, оборотов и даже выучил «Отче наш» и «Верую» (помог ординарец начарта, сменивший подрясник дьячка воронежской станичной церкви на солдатскую форму) и отбыл в станицу, где требовался «очень настоящий русский поп». И пошел там со старостой в комендатуру…
Дальше придется рассказывать в том тоне, в каком поведал о своей одиссее сам Петро. Где в пересказе, а где и прямо от его лица. А я уже говорил, что даже о самой критической ситуации Жадченко умел рассказывать легко, с юмором, как о веселом и безобидном приключении. Так что драматизм событий стушевался под пестрой одеждой нарочитого юмора.
Так вот, привел Кондрюк Петра к бывшей конторе правления колхоза, доложил часовому, повел Петра по коридору, и после получасового ожидания в приемной их позвал комендант.
В церковных ритуалах немец не разбирался, а к возрасту и стрижке прицепился. Петро, не переставая креститься, разрисовал красочную и жуткую версию, как он, выпускник одесской духовной семинарии, спасаясь от большевиков, которые, мол, без разбору сажают за решетку служителей церкви, видя в них поборников и защитников «нового порядка», сбежал из эвакуируемой в Туапсе семинарии, остриг волосы, побрился и, изображая эпилептика, пробрался до Тамани якобы с намерением переправиться в Крым, а оттуда — в родную Одессу.
Любопытно, что немец поверил всему, кроме одного: зачем русские эвакуируют семинарию, если видят в попах пособников врага? Тут уж Петя сделал «рывок сапера» по принципу пан или пропал.
— Так ведь они, антихристы, большевики то есть, чего умыслили, господин комендант. Они ж в ту семинарию партийцев послали учиться, а к его преосвященству ректору комиссара приставили.
— Нихт ферштанд! Зашем?
— Э, тут хитрость. Они ведь как себе мыслят? Они как рассуждают? Вот, мол, вы, господин комендант, захотите вроде бы к русским подластиться через бога. И велите церковь открыть. А пастыря-то нет! Вот они вам своего партийного попа и подсунут. Ферштейн? Да немцы-то не дураки. Это уж, как Бог свят, верно.
— Я-я… — все еще обдумывая сказанное, поддакнул комендант. Он встал со стула, хлопнул ладонью по столу и решительно отрубил:
— Гут. Эс ист рихтих. — И, обращаясь к Кондрюку, смирно стоявшему в темном уголке хаты, велел: — Делайте его совсем поп. — И брезгливым движением кисти руки выпроводил посетителей за дверь.
Только свернув за угол в боковую улицу, затененную пыльными густыми акациями, Кондрюк заржал. Не захохотал, а заржал, до срыва голоса, до слез.
— А чтоб тебя, черта голомордого, — с трудом выругался, отсмеявшись.
— Не реки словес богопротивных, яко же и над слугою господним не надругайся, раб божий.
— Да иди ты…
— Иду, иду, сын мой. С молитвою и благословением твоим, радетель мой.
Все это Петро говорил тем же гнусавым тенорком, с каким-то отрешенно-ликующим выражением лица, бесшумно ступая по глубокой дорожной пыли невесть откуда взявшейся семенящей походкой.
Кондрюк даже остановился, приотстал, изумленно проводив взглядом новоявленного священника, покачал головой, догнал, тронул за локоть, серьезно сказал:
— Пошутковал и годи. А то, паря, перебор получится. Он, немец, хоть и не все понял, но ведь он, понимаешь, как машина: будет ходить, что-то делать, а слова твои в голове ворочать, как жернова. И, попомни мои слова, он еще придет к тебе переспрашивать, что значит то или другое слово в твоей трескотне. Ты, в общем, не очень-то.