Князь и княгиня каждый день ходили в храм и всегда брали с собой Цотнэ. Проходя мимо могилки Тамар, Цотнэ часто видел там распростершуюся ничком на траве кормилицу Уду, и каждый раз, когда он видел ее, сердце у отрока замирало, лицо начинало пылать, он отворачивался и старался побыстрее пройти мимо.
С самого начала он ни умом, ни сердцем не мог поверить в смерть сестры, а поэтому холмик земли, который назывался могилой Тамар, не вызывал у мальчика никаких чувств. Для него Тамар оставалась по-прежнему все такой же живой резвуньей, которая пока исчезла куда-то, но вот-вот опять попадется навстречу и они будут вместе играть и бегать.
Но Гугута... О Гугуте Цотнэ вспоминал совсем по-другому. Оживала в сердце затаенная боль, напоминавшая о том, что в исчезновении Гугуты есть доля вины Цотнэ.
И сегодня, едва войдя во двор храма, он тотчас же увидел кормилицу Уду. С заплаканными глазами, с исцарапанным лицом она сидела около могилы и глядела куда-то вдаль. Взгляд ее казался бессмысленным. Но глаза оживились, как только женщина увидела Цотнэ.
— Иди, иди сюда, княжич! Поплачем вместе о твоей сестренке и о твоем молочном брате. Из-за вас обоих пропал Гугута. Иди сюда, поплачем о нем! — женщина раскрыла объятия, будто собралась заключить в них не только Цотнэ, но и весь храм.
Княжич хотел, но не мог сделать и шагу. Он отлично видел, что кормилица раскрыла объятия, чтобы обнять его, но ноги не шли. Он смущенно поник головой и, сам не понимая, что делает и зачем так делает, вдруг сорвался с места и побежал в церковь.
Может, он вспомнил обычай, что если преступник успеет зайти в церковь, то преследователи не имеют права его схватить? Нет, конечно, его бегство было необдуманным, неосознанным. Он отдышался и огляделся вокруг. В пустом храме стояла таинственная тишина. Огоньки нескольких слабо мерцавших свечек тонули в лучах солнца, падавших через окна.
Холод и тишина, царившие в храме, вместо того, чтобы успокоить Цотнэ, еще больше смутили его. Он стоял, прижавшись к стене, и не знал, как поступить.
— Эге-ге-е! — раздался вдруг откуда-то сверху зычный голос. Цотнэ вздрогнул. Поглядев наверх, он под самым куполом увидел художника, лежавшего на спине на подмостках. Живописец держал в руке кисть и покрывал краской одежду нарисованного на потолке святого.
— Кто это там?—спросил художник и, повернувшись, посмотрел вниз.
— Это я, Цотнэ! — прокричал снизу княжич, обратив лицо к куполу и выходя на середину храма.
— Привет княжичу! — поздоровался художник. Теперь он уже сидел на помосте, положив вымазанные красками руки на колени и ласково улыбаясь.
Цотнэ не отрывая глаз смотрел на изображенного в куполе Иисуса Христа. Господь одной рукой благословлял, а в другой держал раскрытую книгу. Большими удивленными, спокойными глазами всепрощающе глядел он сверху, словно с неба, на каждого находящегося в храме. В возбужденном взоре отрока отразились восторг и удивление.
— Поднимись сюда, княжич...
Цотнэ оживился и тотчас забыл все недавнее беспокойство, которое загнало его сюда. В мгновение исчез для него весь мир. Очарованный творческой силой живописца, он вступил на леса.
— Поднимайся поосторожней, неровен час, как бы чего не произошло!
— Поднимаюсь, дядя Макариос.
— Сколько раз надо тебе говорить, что я не Макариос, а Махаробел! — с упреком сказал художник, протягивая руку мальчику, уже достигшему верхнего яруса, и помогая перейти на полку, где стоял сам.
— Я тебе раз уже говорил, что Макариосом назвали меня греки, которым трудно было произносить имя Махаробел. Вот они по-своему и переиначили его. Садись, вот здесь чистый тюфяк. — Мастер подвинулся и уступил место на тюфяке. Поднявшись на леса, Цотнэ очутился под самым изображением господа. Снизу спаситель не казался таким большим. Его голубые одежды сейчас синели еще ярче. Одна рука по сравнению с другой показалась мальчику длиннее. Не подсохшие еще краски слепили своей яркостью. Глаза, которые привлекали снизу его внимание тем, что излучали доброту и спокойствие, оказались необычайно большими.
Краски наложены были так густо, что исчезало впечатление пространства и воздушности, и от недавнего впечатления почти ничего не осталось.
— Дядя Макариос...
— Махаробел, сколько тебя просить!
— Дядя Махаробел! Одна рука у господа длиннее другой?
— Э, да ты заметил! Это заранее так обдумано и рассчитано на то, что смотрят-то издали. Один и тот же предмет виден вблизи так, а издали совсем по-другому. Я этому искусству научился от венецианских мастеров. Разве снизу руки казались тебе разными?
— Нет...
— И не могли показаться. Для такого положения руки как раз нужна лишняя длина. Когда глядишь снизу, расстояние и угол зрения скрывают эту разницу, и руки кажутся одинаковыми. Так же и цвет красок. Одна и та же краска вблизи видна по-другому, а издали по-другому. Расстояние усиливает или ослабляет резкость цвета.
— Какие большие глаза у Христа! Когда я стоял внизу, он ласково смотрел на меня. Я думал, он зовет меня к себе, и поднялся наверх. А теперь он не обращает на меня внимания, будто не видит.
— И это должно быть так. Взор Спасителя также рассчитан на расстояние и высоту. Глаза молящихся обращены к куполу. Господь отсюда должен сразу всех одинаково оделять взором, всем даровать надежду и милость. И мой господь таков. В каком бы углу храма ты ни стоял, он не сводит с тебя глаз. Раньше, когда я был таким же неопытным, как ты, меня тоже поражало, как это Христос смотрит на всех одинаково. Но когда потом, в Константинополе и Антиохии, Иерусалиме и Венеции, я пригляделся к работе тамошних великих мастеров, поработал возле них, послушал их советы, я и сам постиг многие секреты живописи.
— Ты и там рисовал Спасителя, дядя Махаробел?
— И Спасителя, и Богоматерь, и ангелов и чертей.
— Чертей тоже? — поразился Цотнэ.
— И чертей! Без чертей ни в художестве, ни в жизни не обходится. Вообще-то человек одинаково склонен как к добру, так и ко злу. К добру его направляют ангелы, а ко злу склоняют черти. Сатана соблазнил Еву, и с тех пор потомство Адама совершает всевозможные грехи. Где нет ангела, там черту полное приволье.
— А ты видел черта, дядя Махаробел?
— Нет. Живого черта с хвостом и рогами, вот такого, каким его рисуют, не видел. Но на всем своем длинном пути мне приходилось встречаться со многими чертями. Некоторые из них пытались меня совратить и совращали, случалось. Но потом, одумавшись, я отрекался от сатаны, замаливал грехи, получал прощение и, встав на путь истинный, оглядывался назад. Ведь самые сладостные воспоминания в моей жизни связаны с искушениями, в которые вовлекал меня черт. Если б на свете не было черта и соблазнов, жизнь потеряла бы свою привлекательность, лишилась бы удовольствий, стала бы нудной и однообразной. Творец хорошо это знает. Нас, людей, он наделил тем, чего самому ему не хватает. Сам он держится в стороне и свободен от всех соблазнов и мирских искушений. И вот, чтобы восполнить этот недостаток, он породил сатану и приставил его к человеку для соблазнов и искушений, С тех пор как сатана искусил Адама и Еву, их потомки, то есть мы, люди, отведали много горечи. Человек понял, что нельзя поддаваться искушениям, что надо сопротивляться, но оказался слабым, бессильным, ибо борьба с сатаной — это борьба с божьим замыслом. Да и трудно сопротивляться, если в искушениях и соблазнах таятся удовольствия и наслаждения. Кто хоть раз поддался соблазнам, тот никогда уж не забудет их сладость, он будет желать все новых и новых наслаждений. Горек бывает конец, печален итог, ядовитым оказывается плод, преподнесенный сатаной, но сам путь от падения к падению, от удовольствия к удовольствию сладок и привлекателен. Бог не только терпит сатану, но считает необходимым его для мира и жизни. Не зря же черти бессмертны, подобно ангелам.
Черт, конечно, подчиняется богу, но он не был бы чертом, если бы смирился с таким своим положением. Самому богу он повредить не может, но чтобы хоть как-то насолить ему, он соблазнил человека и толкнул его на подражание всевышнему. Он внушил, будто человек сам нисколько не хуже бога, будто он сам может творить, создавать и даже превзойти бога в своих созданиях. Он внушил также, что в своих творениях человек бессмертен, подобно богу.