Наконец заснули, а Надя все сидела в потемках на стуле. В кухню идти не хотелось. Заходил Володя, спросил шепотом: "Ну, что ты?", она отослала его к гостям: "Иди, а то неудобно". Через стенку было слышно, как он разговаривал с Аркадием, мужем Надиной двоюродной сестры Зины, о парапсихологии. "Примерно за час до Надюшкиного звонка я почувствовал очень сильную боль в сердце. Причем никогда в жизни я на сердце не жалуюсь. Потом я вычислил..." Голос тети Фроси: "Ребята оч-чень тяжелые. Не ребята - бой..." "Абсолютно точно вычислил: это было именно в ту минуту, когда у Антонины Васильевны случился удар. Другой случай был со мной в Гурзуфе..." Аркадия и Зину, так же как мать Зины, Евгению Глебовну, - все это была семья погибшего на войне брата Антонины Васильевны - Надя видела раз в пятилетку, а то и реже. Встреть она Аркадия на улице, наверное бы не узнала. И вот эти чужие люди сидели на кухне, ели, пили, смотрели сочувственно, что-то вспоминали, лица их были скорбные, но, вдруг забывшись, они начинали говорить оживленно и совсем о другом. Все время слезилась одна тетя Фрося, которая пришла вдвоем со старухой Марией Давыдовной, дальней и мало известной Наде родственницей. А от Юрия пришла телеграмма из Петрозаводска о том, что он болеет воспалением среднего уха и находится в госпитале. Была еще одна женщина, которую Надя не знала по имени: она когда-то работала с Антониной Васильевной в артели, красила шелковые платки. Эта женщина пила водку наравне с мужчинами и несколько раз порывалась рассказать, какая прекрасная была эта работа - красить на дому шелковые платки анилиновыми красками - и как выгодно за нее платили. Была там еще Лариса, Надина подруга, и Левин, которые раньше не были знакомы, но сегодня, в крематории, нашли друг друга и весь вечер разговаривали вдвоем. Но почему же они не уходят? Уже одиннадцать часов.
Надя еще и потому тяготилась идти к гостям, что все это происходило на кухне. Весь вид этой комнатки, где с утра и до вечера проходила мамина жизнь, был нестерпим и ранил каждой своей подробностью. Надя слышала через стенку, как кто-то открывал ящик кухонного стола - задребезжали ножи, вилки, - и Надино сердце содрогнулось потому, что Надя мысленно увидела этот ящик, который мама так часто приводила в порядок, застилала внизу чистой белой бумагой, в особые отделения складывала ножи, в особые вилки, ложки, а в углу ящика хранила стопку бумажных салфеток. Сидя в темноте с закрытыми глазами, Надя видела всю кухню, вещь за вещью: полки большого чешского шкафа, где внизу в правом отсеке лежали кастрюли, терки, чугун, старинная медная ступка, принадлежавшая еще маминой маме, а в левом отсеке - разные снадобья, лекарственные травы в пакетах, банки с сушеной малиной, цикорием, содой, аккуратно связанные кусочки шпагата, которые мама берегла, за что Надя звала ее Плюшкиным, и там же стояли пустые поллитровые банки и баночки из-под майонеза и сметаны, вымытые мамиными руками и припрятанные для чего-то. Все это осталось, все жило. Остались газеты, сложенные кипой на столе рядом с гладильной доской и успевшие выцвести за лето. Передник из темно-красного ситца висит, как всегда, возле раковины на фаянсовом крюке. Только нет, нет, нет. Нет ни в ванной, ни в прихожей. Нет на даче. Там темные комнаты, все закрыто, на этой проклятой даче, по деревянному крыльцу льет дождь. Нет нигде. Нигде, нигде.
В кухне задвигали стульями. Кто-то уходил. Надя встала с осторожностью и вышла на цыпочках из комнаты. Левин и Лариса уже стояли в коридоре. Надя прошла мимо них, Лариса шепнула ей очень ласково: "Ну как, уснули ребятки?" - и поцеловала Надю в шею. Щурясь от света, Надя вошла на кухню. Она сразу увидела сонные, в красных веках, замученные Володины глаза. Поняла, что он выпил лишнее, что ему худо, тоскливо, но, как подобает хозяину, он продолжает вести с гостями разговор. От телепатии уже перешли к грибам. Все в эту осень помешались на грибах.
Зина подвинула Наде тарелку с салатом: "Ешьте, Надя. У вас должны быть силы". Володя налил ей водки. Его рука легла на могучую Надину спину. Надя любила, когда он трогал ее. Но сейчас она ничего не испытывала. Его рука была как чужая, а ее собственное тело было бесчувственно, и она движением плеча слегка сдвинула его руку. Ей стало неприятно оттого, что он говорил о грибах.
Тетя Фрося упорно смотрела Наде в глаза. Лицо тети Фроси было рыхло, вислощеко, густого розового цвета, какой бывает у хорошо промытого в воде парного телячьего мяса. Из глаз тети Фроси катились слезы - она тоже говорила о грибах, но при этом вытирала щеки платком, - и Надя вдруг сердцем почувствовала, что тетя Фрося единственный тут родной ей по крови человек. Увидела знакомые, похожие на мамины, пальцы, знакомую неуловимую скуластость. И испытала к тете Фросе внезапную нежность, как никогда прежде.
- Наденька, - сказала мать Зины Евгения Глебовна. - А ведь я в этой вашей квартирке первый раз. Это вы выменяли свои комнаты на Мытной?
Надя кивнула.
- Там у вас, кажется, были две комнаты в коммунальной квартире? В старом доме?
- Да, - сказала Надя.
- А тут однокомнатная?
Надя кивнула.
- Сколько же метров тут?
Так как Надя не отвечала, а сидела как бы в оцепенении, глядя на блюдо с салатом, Володя сказал:
- Двадцать четыре вроде.
- Я почему спрашиваю, Володя, - сказала Евгения Глебовна, - потому что мы тоже загорелись меняться. У нас ведь прекрасные две комнаты. Ну, я потом, потом! - Она вдруг замахала рукой и зашептала: - Потом спрошу! Как-нибудь. Ладно, потом!
- Тоня-то где спала? - спросила старушка Марья Давыдовна.
- Здесь, - сказал Володя.
- Где же ей спать? - сказала Евгения Глебовна. - Там у них дети, и их двое. А здесь очень хорошо и отдельно. Только, конечно, газом чуть отзывает, но можно проветривать.
Мария Давыдовна с сомнением оглядывала кухню, где сейчас нельзя было повернуться.
- Это как же здесь?
- Стол сдвигаем сюда, к рукомойнику. А здесь ставим раскладушку, показал Володя. - Неудобно, конечно, да выхода не было. Мне квартиру обещают на будущий год.
Мария Давыдовна кивала.
- Очень хорошо, верно, верно...
Тетя Фрося вдруг грубым и долгим голосом всхлипнула, закрыла лицо платком и залилась рыданьем. Надя, тоже едва сдерживая слезы, обняла ее, стала успокаивать:
- Тетя Фросечка, милая, ну не надо же, миленькая...
- Заездила мать! - рыдающим голосом проговорила тетя Фрося, локтем отодвигая Надю.
- Ну что вы, тетя Фрося! - еще не почувствовав удара, все так же нежно и успокаивающе говорила Надя.
- Заездила, заездила мать, - повторила тетя Фрося, тряся головой.
- Зачем такое говорить? Ах ты боже мой! - сказала женщина, красившая с Антониной Васильевной платки.
Тетя Фрося сделала слабое движение рукой, означавшее: "Да что говорить..." Ее лицо перекосилось от нового приступа рыданья; она захлюпала, засморкалась и, посмотрев на Надю, заговорила плаксиво:
- Ты прости меня, Надежда. Я очень Тоню любила... Я правду говорю, истинную правду...
Надя почувствовала лицом, как побелела: так бывало у нее в часы мигреней, когда она валилась на кровать колодой. Стиснула ладонями лоб. И удивленье: "Почему никто не возражает?" Она видела со стороны свое белое лицо, такое белое и невозможно маленькое по сравнению с грузным, отяжелевшим и старым телом. Потом услышала, как заговорили, задергались. Возник Левин, ухватил Надю под мышки. Потащил из-за стола вверх. Володя кричал: "Вы! Злобная тварь! Чтоб вашей ноги!.." Надю увели в комнату. Она лежала в темноте, слышала сквозь забытье, озноб, как кричат в коридоре.
Очнулась глубокой ночью. Володя спал рядом. Все ушли. Надя встала, вышла, шатаясь, в прихожую - посмотреть на себя в зеркало, - оттуда на кухню. Грязные тарелки были сложены в раковине. Ходики показывали три часа. Надя открыла кран горячей воды, взяла свившуюся жгутом тряпочку из обрывка капронового чулка, висевшую на кране, намылила ее и принялась за посуду.