Как только Таиса Родионовна скрылась, он ринулся на Аксюшу, подняв кулаки, но не тронул ее и побежал из комнаты с хриплым стоном:
- Тая, Тая!
На крыльце, сквозь шелест листвы и кустов, он расслышал удалявшийся лошадиный топот...
Через неделю он поехал в Рагозное и получил ответ в передней комнате:
- Барышня приказали сказать, чтобы вы больше приезжать не трудились.
Он выждал еще месяц и поехал снова. Но Таиса Родионовна, оказалось, где-то гостшга. Почти год спустя он отправил ей письмо. Оно пришло назад, нераскрытым, с его же нарочным...
Это утро в усадьбе никогда не вставало в памяти Александра Антоныча с такой отчетливостью, как теперь. Он тяжело поднялся с бревен и пошел к реке.
На кругу, после танца Тани, завозились мальчуганы, подняв пыль и расталкивая взрослых. У спуска к броду, из-за угла прилегшего набок сарая, вышмыгнул девичий табунок, прыснул смехом, притих. Несогласные, визгливые голоса догнали Александра Антоныча у самого настила:
Чей-то домик,
Шитое крылечко.
Там мое колечко
И мой платочек.
Он снял сапоги и вошел в воду. Речка была по-осеннему прозрачна, мелкие камни настила блестели, как жестяные стружки, крутизна берегового обвала в сторону от брода была черной. Лунный свет захолодил собою усадебные ели, и они стояли помертвелые, недвижные, словно огромные комнатные растения.
Александр Антоныч, необутый, шел по светлой дороге за своей тенью, катившейся перед ним прямым темным столбом.
Был он безучастен к земле, по которой ступал, и тишина, простертая над ней, казалась ему беззвучной и холодной, как лунный свет. Добравшись до своей берлоги, он упал на постель, но тотчас встал, завесил окна одеялом и армяком, и только тогда, в густой плотной темноте, улегся снова. Где-то поблизости усадьбы укала ночная птица и плач ее был единственным звуком, перекликавшимся этой ночью с грузными всхлипами Александра Антоныча. Он лежал пластом, глубоко вдавив собою постилку, как поваленное дерево перегной. В конуре, откуда никакие вопли не достигли бы живой души, наедине с покрытым пылью хламом, он давился слезами, зарывая лицо в тряпье, точно на него из каждой щелки смотрели чужие глаза...
Наутро он разыскал Агапа, созывавшего теплых, дымившихся паром коров в пестрое стадо. На просьбу Александра Антоныча Агап отсыпал ему в карман соли, отломил кусок пирога, дал напиться пахтанья. Когда Александр Антоныч кивнул ему головой и зашагал прочь, он дернулся следом за ним, взмахнул нелепо руками и дрогнувшим голосом крикнул:
- Антоныч!.. ты этово... вертайся, Антоныч... случае чего!..
Потом, забыв про стадо, смотрел на спину Александра Антоныча, мерно горбившуюся с каждым шагом, мелькавшую в кустах молодняка, пока она не исчезла...
У холма, скрывавшего Рагозное, когда на полях начали попадаться стайки черных птиц, Александр Антоныч свернул с дороги и пошел наискось по озимому клину. Грачи вытягивали шеи, раздумчиво чистили лапками клювы, один за другим подымались и лениво перелетали на новое место. Оттуда они провожали пришельца выпяченными бусинками глаз, холодных и блестких, как стекляшки. Потом укладывали поудобнее на спине крылья и раздраженно втыкали стертые до белизны клювы в землю.
Александр Антоныч зашел в парк с дальней от усадьбы стороны, глухой, обросшей кустами, забитой валежником и листвяной прелью. Кое-где лежали пышные, чуть увядшие макушки молодых дубков да протянулись тяжелые лесины, которые нельзя было отсюда вывезти, не повалив кругом все деревья. С мощных липовых сучьев свисали бесчисленные сухие ветки, выпавшие из гнезд и застрявшие в густой листве.
Гнезда кучились округ стволов черными лоханями, заслоняя редкие просветы неба. То на одной, то на другой верхушке показывалось распущенное крыло, ударяло по воздуху, пряталось за ветвями. Птицы улетели на поля, но отдельные стайки гомонились в грачевнике, и немолчный, крикливый гвалт заглушал обычные шорохи парка. Здесь не было никакой жизни, кроме жизни овладевших парком птиц, и казалось, самые деревья не росли и цветы не пахли. По земле червивыми грибами-поганками стлался помет, и сырая трава под ним бурела и никла, как при дороге. Листва рябила пестрыми пятнами, точно источенная личинкой, каждый сучок был засижен, как насест, и мрачный, торжественный строгий парк показался Александру Антонычу громадным заброшенным курятником.
Он вернулся к озимям, вытащил из разрушенной сгороды длинную легкую жердь и снова зашел в парк. Пирог, который ему дал Агап, он завернул в поддевку и положил у сваленной лесины. Выбрав дерево, густо заселенное птицей и раскинувшее широко нижние свои сучья, Александр Антоныч принялся за работу.
Жердь хватала невысоко, но с нижних веток легко можно было снять все гнезда. Они нанизывались на заостренный конец жерди и скатывались по ней, осыпая с головы до ног сором, прутьями, перьями, листом. Черным туманом повис в воздухе пух, колыхаясь с каждым взмахом жерди. Работа спорилась сначала, и скоро нижние ветви липы были очищены от гнезд. Но, обнажившись, эти ветви открыли доступ к верхним, загнезденным глуше и прочнее. Потревоженные грачи закружились стайками над макушей липы, подняв всполох на весь грачевник. Птиц-домоседок оказалось больше, чем думал Александр Антоныч. Они все ниже и ниже залепляли собою деревья, со всех сторон обступая разоренную липу, надседадсь до свиста и визгливого крика.
Александр Антоныч взобрался на очищенный нижий сук, упрочился поудобней и принялся с ожесточением сшибать верхние гнезда. Но удары жерди ослабевали, не нанося никакого вреда гнездам, промах следовал за промахом, жердь точно налилась чугуном, стала неуклюжей и внезапно вырвалась из рук. Тогда Александр Антоныч спустился наземь. Отдохнув, он поднял голову. Верхние ветви были по-прежнему густо уснащены гнездами и кишели теперь опустившимися на разор птицами. Тогда Александр Антоныч решил разрушать одни нижние гнезда, которые можно было достать с земли. И он пошел неумолимо мерно в глубь парка, сбивая, разворачивая, растрясая на пути птичьи гаюшки с такой злобой, словно одолеть грачевник было целью всей его жизни, и отдыхая только тогда, когда против воли опускались руки.