Если столь противоречивы исходные точки зрения, то что же говорить об оценках отдельных исторических явлений? Споры естественно множатся, большие, общие разногласия дополняются частными, конкретными. Что одни считают прогрессом, то другим рисуется как регресс: достаточно хотя бы вспомнить спор о демократическом государстве между его сторонниками и противниками, или современные всемирные дискуссии о русском большевизме!
И было бы наивно думать, что эта анархия взглядов -- удел одних философов и теоретиков: философы и теоретики -- агенты "самодвижущейся" мысли, их разноречия менее всего случайны. История свидетельствует, что социальная жизнь пронизана противоречиями, пропитана борьбой. Очевидно, борющиеся стороны по-разному взирают на "прогресс", на его общие очертания и частные проявления, -- каждая по своему. Наполеон понимал прогресс иначе, чем современные ему европейские монархи, Бисмарк иначе, чем Бебель, и Ленин -- чем Вильсон. Вражда интересов неразрывна с тяжбой мнений. Что одним лучше, то другим хуже. И выходит, что и в истории мысли, и в истории жизни человечества содержание идеи прогресса всегда густо окрашивалось в субъективные, переменчивые тона. Иные времена -- иные песни.
Конечно, это еще не опрокидывает идеи прогресса, не гасит ее объективной значимости, -- подобно тому, как множественность этических обычаев и верований на протяжении человеческой истории не может логически поколебать формального принципа нравственности; философы доказывают эту истину достаточно убедительно. Но все же остается бесспорным, что теоретики исторической науки доселе ищут понятие прогресса, а практики политической жизни не перестают нащупывать его прихотливые пути в живой, иррациональной стихии конкретной исторической действительности.
4.
Однако, разве нет некоторых прочных, незыблемых, самоочевидных положений, которые могли бы стать основой теории прогресса?
Само собою напрашивается одно такое положение: общее благо, общее счастье. По формуле Бентама, -- "наибольшее счастье наибольшего числа людей". Разве прогресс не есть реализация всеобщего счастья, благополучия? Уменьшение, а то и вовсе ликвидация страданий?
Но философская критика уже достаточно развенчала этот мнимо самоочевидный принцип. Что такое счастье? Трудно найти понятие более зыбкое и субъективное. Счастье -- в довольстве. Руссо полагал, что счастливее всех были первобытные люди, не тронутые культурой. Многие считают, что счастливейшая пора жизни -детство, т. е. стадия развития организма, биологически отнюдь не "высшая". Диоген был абсолютно счастлив в своей бочке, Серафим Саровский -- в своем лесном одиночестве. Древний поэт утверждал, что "величайшее, первое благо -совсем не рождаться, второе, -- родившись, умереть поскорей". Дело -- в потребностях, в индивидуальных, социальных, исторически текучих вкусах. Один видит высшее счастье в борьбе и смерти за идеал, другой -- в угашении воли и отрешенном самоуглублении, третий -- в изобилии благ земных. Счастье счастью рознь. Будет ли прогрессом всеобщее уравнение в повальной сытости и поголовном животном довольстве, в радостях зеленого пастбища? Невольно вспоминается характеристика "последнего человека" у Ницше:
"Земля стала маленькой, и по ней прыгает последний человек, делающий все маленьким. Его род неистребим, как земляная блоха; последний человек живет дольше всех.
Что такое любовь? Что такое творчество? Стремление? Что такое звезда? -так вопрошает последний человек и моргает. Счастье найдено нами! -- говорят последние люди, и моргают".
Неужели такое счастье может считаться достойной целью истории?
Оно достигается слишком дорогими средствами: духовной деградацией, оскудением, "оскотиниванием" человека. Вряд ли следует объявлять его результатом прогресса; скорее, оно -- плод вырождения.
Следовательно, не всякое счастье тождественно совершенству. Недаром философы часто говорят о воспитывающей и возвышающей роли страдания: "страдание -- быстрейший конь, влекущий нас к совершенству". Общеизвестен пушкинский стих: "я жить хочу, чтоб мыслить и страдать". Тема Песни Судьбы у Блока: "сердцу закон непреложный: радость, страданье -- одно". И старец Зосима учил: "в горе счастья ищи".
Помимо своей неуловимой неопределенности и своего этически двусмысленного значения, всеобщее безоблачное счастье есть заведомая невозможность. Это понимал и Бентам, вводя ограничительные определения в свою формулу. Всеобщее абсолютное счастье -- утопия, так пусть же будет возможно более полное счастье большинства. Но Бентаму справедливо указывали, что, идя на компромисс, он неизбежно попадал в круг новых сложнейших вопросов: а как же быть с меньшинством? Можно ли жертвовать во имя счастья большинства человеческой личностью? Нужно ли принимать во внимание интересы грядущих поколений? Как подсчитать удовольствия и горести, свести их баланс и т. д.? Счастье, таким образом, становится уже не верховным, а подчиненным элементом в идейном инвентаре этической системы.
Острую и яркую критику утилитаристской философии прогресса находим у русского мыслителя К. Леонтьева. "Благоденствие земное -- вздор и невозможность, -- писал он; -- царство равномерной и всеобщей человеческой правды на земле -- вздор и даже обидная неправда, обида лучшим... Все болит у древа жизни людской... Глупо и стыдно даже людям, уважающим реализм, верить в такую нереализуемую вещь, как счастье человечества, даже приблизительное. Смешно служить такому идеалу, несообразному ни с опытом истории, ни даже со всеми законами и примерами естествознания. Нелепо, оставаясь реалистом в геологии, физике, ботанике, внезапно перерождаться на пороге социологии в утилитарного мечтателя. В прогресс верить надо, но не как в улучшение непременно, а только как в новое перерождение тягостей жизни, в новые виды страданий и стеснений человеческих. Правильная вера в прогресс должна быть пессимистическая, а не благодушная, все ожидающая какой-то весны... Идея всечеловеческого блага, религия всеобщей пользы, -- самая холодная, прозаическая и вдобавок самая невероятная, неосновательная из всех религий".
На ту же тему отзывается и другой проникновенный русский писатель, В. В. Розанов: -- "Жизнь происходит от неустойчивых равновесий, -- писал он. -- Если бы равновесия везде были устойчивы, не было бы и жизни. Но неустойчивое равновесие -- тревога, "неудобно мне", опасность. Мир вечно тревожен, и тем живет... Какая же чепуха эти "Солнечный Город" и "Утопия", суть коих -- вечное счастье, т. е. окончательное "устойчивое равновесие". Это -- не "будущее", а смерть".4)
5.
Итак, счастье нельзя понимать гедонистически, утилитарно. И тут приходят на помощь прагматизм Джемса, моральная философия Гюйо: богатство, интенсивность, сложность жизни, полнота бытия -- вот критерий. Вспоминается бессмертная концепция Аристотеля, усматривавшего высшее благо в осуществлении природного призвания. Человек -- существо разумное и общественное. Отсюда -высшая добродетель и действительное счастье человека -- разумная деятельность души и общение с себе подобными. Совершенство -- в гармонии всех качеств человеческой природы, а эта гармония предполагает подчинение низших, животных свойств человека высшим, духовным его способностям, разуму. Нужно жить достойно.
Христианство потом наполнило разум, дух человеческий конкретным содержанием -- любовью, наследницей эллинской "дружбы". Историческая культура восприняла христианское откровение. Высший принцип этики -- любовь, высший принцип права -- солидарность. Если так, то получает логическое содержание и понятие прогресса. Все, что содействует росту солидарности среди людей, что укрепляет их единство в любви, -- есть прогресс.
Но так ли это? Верен ли этот тезис безусловно? Ведь и "последние люди" Ницше одушевлены солидарностью, духом равенства: у них "каждый желает равенства, все равны; кто чувствует себя иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом". В почете у них и любовь: "также любят они соседа и жмутся к нему; ибо им необходимо тепло". Можно ли возводить в перл создания солидарность мигающих пигмеев, унисон сплоченной посредственности? И разве любовь не может быть упадочной и расслабленной, умственно близорукой и духовно беспомощной?