— А ты, брат, что скажешь? — спросил Элиав, продолжая смотреть прямо в глаза Иссахару. — Прав Шаммай или не прав?
— Прав.
— Кто же ответит ему?
— Избавитель.
— А Избавитель кто?
— Сам знаешь.
— Нет, не знаю. Много к нам пророков ходит, не вы одни. Вон и о царе Ахенатоне говорят, что он — Избавитель. Уж не от него ли и ты к нам пришел?
— Зачем смеешься, брат, над святыней ругаешься?
— А что свято, сам-то ты знаешь ли? Правда ли, говорят, что ты в веру царя обратился?
— Нет, неправда.
— Как же намедни, на празднике Солнца, видели тебя среди обращенных? Кого обманываешь, их или нас?.. Что же молчишь? Говори!
— Что мне тебе сказать, брат? Все равно не поверишь. Подожди до завтра, — завтра узнаешь все…
— Завтра? Нет, сейчас, сейчас говори. Что значит: «Скоро из Шэола выйдете, узники»? Без бунта не выйдем. Бунтовать нас пришел, что ли?
— Завтра все узнаешь, — повторил Иссахар, вставая.
Элиав тоже встал и схватил его за руку:
— Стой, так не уйдешь! Нам не хочешь сказать — скажешь царскому приставу!
— Донесешь?
— А ты что думал? Око за око, зуб за зуб. Десять лет из-за тебя мучаюсь, — помучайся и ты.
— Ох, голубчики, миленькие, держите, держите его, беды наделает! — опять закричала Ноэминь.
Все бросились на Элиава, но, прежде чем успели удержать его, он отскочил в угол, схватил стоявший там у стены медный лом, которым ломал камень в каменоломнях, подбежал к Иссахару, занес над ним лом и закричал:
— Прочь с глаз моих, сын Козла смердящего, убью!
Иссахар, закрыв лицо руками, выбежал вон из дома.
Бежал темной улочкой, спотыкался, падал, вставал и снова бежал, обуянный ужасом.
Только за воротами Шэола опомнился. Рядом с ним бежал Нааман и что-то говорил ему, но он долго не мог понять что; наконец понял:
— В Козью пещеру бежим, там переночуем!
Узкою тропинкой-лесенкой, вырубленной в круче скал, поднялись из котловины Шэола на гору, в степь. Вдали красной точкой замигал огонек. Пошли на него. Злые овчарки с паучьими мордами кинулись на них с лаем. Старый пастух вышел им навстречу, отогнал псов, низко поклонился, приветствуя Наамана по имени, — видимо, ждал гостей, — и повел их в пещеру у самого обрыва над Шэолом.
Двое молодых пастухов, сидевших у костра в пещере, среди спавшего стада коз и овец, встали, тоже низко поклонились, подбросили хвороста в огонь, постлали овечьи меха, пожелали гостям доброй ночи и вышли со стадом.
Иссахар и Нааман сели у огня.
«Люди рождаются на страданье, как искры пламени, чтоб устремляться вверх», — вспомнил Иссахар слова Ахирама, глядя на искры в дыму, и подумал: «Завтра Элиав узнает все и простит, полюбит меня!»
Лег и, только что закрыл глаза, начал спускаться по темным, подземным ходам в Нут-Амоново святилище бога Овна; шел-шел и все не мог дойти — заблудился. Красной точкой вдали замигал огонек. Он пошел на него. Точка росла, росла и выросла в красное, на черном небе, солнце. Кто-то стоял под ним, в белой одежде, с тихим лицом, как у бога, чье имя: «Тихое Сердце». Тихий голос сказал: «Ты, Отец, в сердце моем, и никто Тебя не знает, — знаю только я, Твой сын!» — «Проклят обманщик, сказавший: я — Сын!» — закричал Иссахар и, выхватив нож из-за пояса, хотел ударить. Но увидел красную, по белой одежде льющуюся кровь. «Воззрят на Того, Кого пронзили, и будут рыдать о Нем, как рыдают о сыне», — вспомнил пророчество, выронил нож и упал к ногам Пронзенного, с воплем: «Кто ты?»
— Ахирам, дядюшка твой, а ты думал кто? Да ну же, проснись, сынок! — услышал он голос Ахирама и проснулся.
— Что с тобой, Рыженький? Сон дурной приснился, что ли? — говорил старик, ласково гладя его по голове. — А вот и пропуск!
Вынул из-за пазухи и подал ему глиняную дощечку: рядом с царскою печатью, солнечным кругом Атона, стояло наверху число месяца, а внизу — подпись: «Тутанкатон».
Иссахар взял дощечку и смотрел на нее, все еще дрожа так, что зуб на зуб не попадал.
— Камешек давай! — сказал Ахирам, взглянув на него подозрительно: как бы не отказался от платы.
Иссахар вынул из мошны и подал ему камень.
— Да что ты как испугался? Аль раздумал? Не пойдешь? — спросил старик.
— Нет, пойду, — ответил Иссахар.
VI
— Бедная царица! Когда болит у бога живот, делать ему припарки, ставить промывательные и все-таки верить, что царь — бог, не так-то легко! — смеялся старый вельможа Айя.
Тута, большой любитель острых слов, однажды, в минуту откровенности, передал Дио эту шутку, и часто она вспоминала ее, глядя на царицу Нефертити.
В двадцать восемь лет, мать шестерых детей, все еще она была похожа на девочку: тонкий девичий стан, чуть выпуклая грудь, узенькие плечи, выступающие на ключицах косточки, шейка тонкая, длинная, — «как у жирафа», шутила сама. Под высоким, ведроподобным царским кокошником, низко надвинутым на лоб, так что не видно было волос, детски нежною казалась округлость лица; в слишком короткой верхней губке, слегка выдававшейся над нижней, была детская жалобность; в черных, без блеска, огромных глазах с чуть-чуть косым разрезом, с тяжело опущенными веками и как бы внутрь смотрящим взором — бездонно-тихая грусть.
Вся настороженная, как будто к чему-то внутри себя прислушалась и так замерла; вся неподвижная, как стрела на тетиве, или слишком натянутая, но еще не зазвеневшая струна: зазвенит — оборвется. Раненная насмерть и скрывающая рану свою ото всех.
Дочь митаннийской царевны Тадухипы и египетского царя Аменхотепа Третьего, царица Нефертити была сводною сестрою царя Ахенатона; цари Египта, сыны Солнца, чтобы сохранить чистоту солнечной крови, часто женились на сестрах своих.
Царь и царица были так схожи, что в юности, когда мальчик и девочка одевались почти одинаково, люди с трудом различали, кто он, кто она. Та же прелесть была в обоих, слишком томная, как в едва расцветшем и уже от зноя никнущем цветке.
вспоминала Дио песнь о боге Таммузе умершем, глядя на плоское стенное изваяние царя и царицы в одной из дворцовых палат, где изображены они были сидящими рядом на двойном престоле: левой рукой обняла она стан его, правую — вложила в руку его, пальцы в пальцы, и облики их сливались так, что почти не видно было ее из-за него: он — в ней, она — в нем. Как сказано было в песне Атону:
«Розно любить их нельзя, можно только вместе — двух в одном», — это Дио сразу поняла.
После пляски в день рождества Атонова получила она сан главной опахалоносицы одесную благого бога-царя и, покинув Тутину усадьбу, поселилась во дворце, в отведенном ей покое женского терема, недалеко от покоев царицы. С нею скоро сблизилась, но от царя отделяла ее какая-то преграда, ей самой непонятная.
Что он «не совсем человек», уже не боялась: через царицу узнала, что человек совсем. «Когда болит у бога живот», — в этой плоской шутке был глубокий смысл. И страх, испытанный ею на празднике Солнца от кощунственных слов о сыне божьем, царе Ахенатоне, в ней тоже потух: не все ли цари Египта называли себя сынами божьими?
Страха не было, но было то, что, может быть, хуже страха.
Осенью, бывало, во время охоты на Иде-горе, на острове Крите, в самый яркий, солнечный день вдруг наползал из горных ущелий туман, и червонное золото леса, синее небо, синее море — все тускнело, серело, и самое солнце глядело из тумана как мертвый рыбий глаз. «Что, если, — думала она, — глянет на меня и Радость-Солнца, Ахенатон, таким же рыбьим глазом?»