Женя все это сразу представила себе.
С трудом открыв полузанесенную дверь, Женя протиснулась в диспетчерскую.
Позвонила. Ну, конечно, провода порваны.
У нее дрогнули губы. Нахмурив брови, она соображала. Нет, ничего она не боялась, и не от того, что не знала всей опасности своего положения. Буря может продолжаться и день, и неделю. Дороги, конечно, уже нет, да она и не дойдет до поселка в темноте, в этом снеговом аду.
Ну, хорошо. Дров у нее хватит на день, есть еще стол и скамейка, есть, наконец, пол. Поголодать сутки тоже можно. А там придут. Выручат.
Но самое главное — она не ушла, не испугалась, не бросила свое дело. Может быть, она и умрет. Тогда скажут, что погибла на посту, выполнив приказ. Его приказ. У нее найдут васильки, вышитые ею в последние часы жизни. Валентина Анисимовна скажет ему одному, для кого они предназначены. И тогда он поймет все. И, может быть, он будет страдать о ней так же, как и о своей невесте…
Жене стало так жалко себя, что она разревелась. Она плакала до тех пор, пока все васильки не стали одного, темно-синего цвета.
— Ну и дура, — сказала она вслух, вытирая слезы мокрыми васильками. — И ничего я не умру. И бояться тут нечего.
За окном грохотала буря. Стекла были уже занесены снегом. В самом верхнем звене окна еще чернел треугольничек, свободный от снега. Это все. Вся ее связь с бушующим миром. Но и он исчез, этот крохотный кусочек. Мокрые снежинки с размаху бились в него, все больше залепляя стекло.
Женя обреченно смотрела на этот черный уголок, пока он не исчез. Теперь она совершенно отрезана от мира. Скоро ее избушка превратится в снежный холм, в сугроб, наметенный ветром у подножья огромных сосен. Ведь в этой чудовищно просторной тайге все кажется маленьким-маленьким.
Все, кроме любви.
Вспомнив о своей любви. Женя посмотрела на место перед печуркой, где сидел Виталий Осипович в ту первую ночь, и окончательно успокоилась.
Положив вышивание на столик, она подошла к печурке. От печурки струилось ласковое тепло.
Она ничего не боялась. Она знала север и людей, живущих на севере, и была уверена, что ее не забудут в этом лесу.
МАРИНА
Это был сон, с которым не хотелось расставаться.
Марина видела, что она едет домой. И дом вот здесь, недалеко, за этой горкой. Она сидит в кабине лесовозной машины, которая тоже спешит домой. Ведь война уже закончена. И все — и машины и люди — могут вернуться на свои места.
Машина с трудом одолевает крутой подъем. Мотор работает на первой скорости. Как страшно он завывает. Звуки тревожно и злобно вибрируют, то гудят басом, то повышаются до истошного визга.
И дом уже близко. Ее большой, стоящий на оживленной московской улице дом. На третьем этаже у нее была там очень маленькая комнатка, частичка этого дома, ячейка огромного улья, наполненного шумливым, деловым, столичным народом. И вот об этой комнатке она мечтала, считая ее своим домом.
Она не мечтала о доме, как мечтают другие. Не вздыхала, не рассказывала страстным шепотом подругам о своих переживаниях. Она мечтала молча, для себя. И потому не хотелось просыпаться, расставаться со своей мечтой.
Но вокруг кричали, говорили, смеялись, как-то испуганно, по-бабьи, тревожно визжали. Звуки, словно захлебываясь, тонули в жарком вое мотора.
Наконец она с трудом распахнула ресницы.
— Дверь! Дверь! — кричал тонкий девичий голос.
Это за стеной в общежитии. Кто-то открыл дверь, и в нее с шумом и свистом ворвался ветер. Марина услышала, как он бурно хлынул в помещение и ударился о дощатую дверь комнаты, где жили девушки. Дверь в общежитии оглушительно хлопнула. Все затихло.
Марина сбросила одеяло.
Неужели она проспала?
За окном ночь. Ее не видно сквозь промороженные стекла, на которых иней лежит густо, как серая вата.
Сейчас, в феврале, темнеет около четырех. Она посмотрела на свои часики. Двенадцать. Значит, ночь. На улице беснуется метель. Она несколько дней с неослабевающей силой будет давить на тайгу, на поселок, заметая дороги, ломая сучья, выворачивая с корнем столетние сосны, обрывая провода.
И думать нечего выйти из барака.
Распахнулась дверь. Повеяло снегом и ветром. В комнату вошло что-то белое. Это была Крошка. Густо облепленная снегом, она походила на того деда-мороза, которым украшают новогоднюю елку. От тепла снег сразу намок, покрылся трещинками и, отваливаясь кусочками, таял на полу.
Крошка, часто дыша открытым ртом, устало опустилась на табуретку.
— Женька осталась в лесу, на пятой, — сказала она, развязывая негнущимися пальцами тугой, намокший узел платка.
По ее пухлым детским щечкам текли ручейки растаявшего снега, смешиваясь со слезами. Крошка плакала.
— Сама виновата, толстая дура! Замечталась, наверное, а тут переживай за нее. Мариночка, что же теперь будет? Она в будке, а кругом страсти такие. Женичка, милая моя!..
— А телефон? — спросила Марина, снимая с Крошки полушубок.
— Порвало сразу. Все провода скрутило. Безумная же погода.
Крошка села на свою койку. Алюминиевой гребенкой она стала расчесывать свои мокрые волосы.
— Когда началось, — рассказывала она, — из центральной Клава передала распоряжение начальника. Всем немедленно с последней машиной — домой. Машина пришла, а ее нет.
— Ну, а грузчики, а шофер?
— Они ее, Женьку, ругали всю дорогу. Заехали за ней, а ее нет на месте. Они и не подумали, что Женя на биржу пошла. Решили, что сбежала.
Марина слушала Крошку, сдвинув брови. Пришли остальные девушки. Они ввалились все сразу. В комнате стало прохладно. Воздух наполнился влажным паром от одежды. Девушки раздевались, возбужденно рассказывая, как они спасались от пурги. Все они успели приехать на последней машине. Дорогу сразу замело, завалило буреломом. Хорошо, что у грузчиков был топор, пришлось буквально прорубать дорогу для машины, растаскивая тяжелые стволы в стороны. Без топора ни за что бы не проехать.
А Женя осталась одна. Конечно, они ничем не могли ей помочь, эти росомахи. Марине представилась маленькая будка, теперь уже до крыши засыпанная снегом, и там, в этом сугробе, сидит испуганная Женя и, конечно, плачет. Дров у нее мало. Разве она догадалась вовремя заготовить их?
Но помочь ей сейчас уже нельзя, по крайней мере до утра.
Пришла Клава. Черноглазая строгая девушка. Она молча сбросила у порога валенки, повесила свой кожушок на место. Молча подошла к своей койке и устало опустилась на нее.
— Ну, как же? — спросила Марина.
— Позвонила начальству, — тихо и спокойно ответила Клава. — До утра все равно ничего нельзя.
И начала раздеваться.
Марина, укрываясь одеялом, сказала:
— Если утром ничего не сделают, днем я пойду.
— Ты с ума не сходи, — посоветовала Клава.
Но она знала, что у Марины никогда слово не расходится с делом. Она не любит говорить напрасно и еще больше не выносит, если ее начинают уговаривать не делать того, что она уже решила сделать. Тогда она обязательно настоит на своем.
С детских лет Марина усвоила — уговаривает обычно тот, кто сам не верит в свои силы. Сильный уговаривать не будет, он, если сможет, — запретит, а если это не в его силах, то скажет только один раз. И тот, кого можно уговорить, тоже не всегда достоин уважения.
Марина презирала проявление всяческих слабостей.
Ей было три года, когда умер отец, и мать вскоре снова вышла замуж. Потом родилась Катя. Отчим был, несомненно, хороший, честный человек. Он старался одинаково относиться и к падчерице Марине, и к своей дочери Кате. Но именно старался. Не было в его отношении к Марине отцовской, родной теплоты, словно он все время заставлял себя приласкать падчерицу, когда ласкал дочь.
Маленькая Марина настороженно относилась к его нежности.
Причину такого отношения к ней отчима Марина узнала позднее, когда выросла.
Отец и отчим одновременно ухаживали за матерью, когда та была девушкой, оба сделали ей предложение, ревновали один к другому. Когда одному было отдано предпочтение, другой уехал из города. Но любовь его не остыла. Он вернулся, узнав о смерти отца Марины, и женился на матери.