Взяв рапорт, Сергеев прочитал его, передал мне. «Прошу рассмотреть следующую мою просьбу: перевести на заочное отделение академии, так как хочу служить на полигоне и учиться…»

— Это же замечательно! Поддержим! Обязательно! — заговорил Сергеев. — Напишем в академию, в управление учебных заведений. Такие люди нам нужны, спасибо! — И к Валееву: — Федор Андреевич, возьмите рапорт, доложите свои соображения, когда вернемся в Шантарск.

Расспросил, когда уезжают стажеры. Выходило — через неделю.

— Поезжайте! Решение о вас будет, товарищ Гладышев, — пообещал Сергеев.

1

Милосердова рассчитывала, что, отправившись в воскресный день из общежития рано, она успеет застать девочек Фурашова дома, они еще никуда не уйдут; рассчитывала она и на другое: в этот час меньше будет народу в метро, меньше толкотни — она никак не могла привыкнуть к московскому многолюдью, шумным улицам столицы, буйному и неповторимому темпу, который сказывался во всем — люди куда-то все торопились, каждая секунда времени, казалось, рассчитана, взвешена, учтена. Однако надежды ее не оправдались: в метро народу оказалось много, ехали целыми семьями, с детьми, нагруженные сумками, рюкзаками, одетые в легкие спортивные костюмы, ехали на Москву-реку, в лесопарки, за город, на природу. Осень стояла теплая, сухая, даже знойная; поговаривали, что такого тепла не наблюдалось многие годы — Милосердова даже слышала об этом по радио, — и москвичи, верно сознавая, что, как ни тепло, осень есть осень, дни такие будут держаться не бесконечно, ринулись на всех видах транспорта за город. Потому-то народу сходило на остановках меньше, набивалось больше; и вагон, точно резиновый, впускал все новых и новых пассажиров.

В умилении, в какой-то странной, всплесками подступающей радости Милосердова смотрела, стиснутая толпой, на семейные выезды, на детей, маленьких и больших, которые, тоже с рюкзаками, с хозяйственными сумками, авоськами, жались к родителям, и ей приходило в голову: «А ведь и у тебя тоже могло быть так — семья, дети…»

Вагон со света нырнул в черный провал тоннеля — сейчас будет станция «Фили», — и Милосердова вспомнила, как на днях ее разыскал бывший муж, теперь уже майор. Он сначала прислал телеграмму на общежитие, в котором она жила, учась на курсах медицинских лаборантов; в телеграмме не было слова «встречай», лишь только «приезжаю» да номер поезда, но она поняла эту маленькую хитрость: если, мол, захочет, придет, встретит. На вокзал она не поехала, не встретила, даже хотела уйти из общежития на весь вечер — поезд прибывал как раз перед вечером, — но подруги по комнате отговорили ее: неловко, человек приезжает, как-никак бывший муж. Она, конечно, догадывалась: подруг разбирало, скорее, простое любопытство, хотелось посмотреть, какой он, бывший ее муж, и она осталась, однако не из-за просьб подруг, а подумав: скажет Милосердову, чтоб больше никогда не тревожил, не искал ее. Кое-что даже купила к столу, к чаю — конфет, печенья, — но когда он явился с букетом, видно купленным у вокзала, безвкусно составленным из разных цветов, отороченным веточками папоротника и перевязанным белыми нитками, Милосердова не приняла букет, сделав вид, что не заметила, когда он протянул его, и после не выставила из купленного ничего: еще подумает, ждала, будет питать какую-то надежду. Отметила: Милосердов, став майором, выглядел солиднее, рыжеватые волосы больше поредели, все так же мокро блестели, а подсечина на затылке проступила резче. Будто между прочим, он сказал, что явился не без предупреждения — телеграмму послал, — и она поняла, что он тем самым хотел узнать, получила она телеграмму или нет, и ответила — получила. Он потемнел, заметно сник; возможно, у него до этого еще теплилась спасительная мысль: не дошла телеграмма, потому Маргарита не встретила его. Но, верно взяв себя в руки, он пригласил ее в ресторан поужинать. Маргарита отказалась, предложила погулять, так и сказала: «Лучше погуляем» — сказала, чтоб не убивать его окончательно перед подругами, на языке же крутилось другое: «Провожу немного, а там — поезжай, откуда приехал…»

На улице он стал говорить, что порвал с клубной суетой, перешел на более солидную работу, но она никак не отреагировала и, чтобы поставить все точки сразу, сказала, что просит ее не беспокоить, что такие встречи им ни к чему… Она не смотрела на него, лишь чувствовала, как он шел рядом тяжело, сгорбившись, нахохлившись. Он долго молчал после ее слов, потом, верно желая ее уколоть, обидеть, спросил с ядовитой усмешливой интонацией:

— На кого же делаешь ставку — на Гладышева или Фурашова?

Остановившись — у нее тотчас созрело решение: дальше нечего идти и не о чем говорить, — она смотрела на него в полутьме совершенно отчужденно: на лице Милосердова — приклеенная кривенькая улыбка… Хотела оборвать, отрезать — мол, не его забота, — но внезапная странная подступила жалость, и, сломив свое желание, она сказала негромко, с горечью:

— Не поймешь ты, Вася… Не о чем нам говорить.

Пошла назад, к общежитию, не оглядываясь, остро напрягая слух, — чего доброго, догонит, пойдет за ней, — но Милосердов не пошел, остался на месте.

Он больше не появлялся, не беспокоил, но слова его, тот вопрос нет-нет да и всплывали, приходили на ум, и она сознавала, что правильно поступила, не ответив прямо, не унизившись, и именно то, что она не ответила на вопрос, как бы пропустила его мимо ушей, не выказала раздражения, злости, оказалось достоинством и ее силой.

Она, конечно, не хотела открываться ему, почему и зачем теперь в Москве, на этих курсах медиков-лаборантов, и что за эти месяцы после посещения полковника Моренова, поездки с ним в кадровое управление она разыскала не без труда, где жили дочери Фурашова, и уже несколько раз вот в такие же воскресные дни, приехав на станцию «Фили», подходила к пятиэтажному стандартному крупнопанельному дому, торцовые стены которого были окрашены коричневой краской. Дом прятался в глубине семейства таких же домов, и Милосердова всякий раз, подходя сюда, решительно говорила себе, что непременно зайдет, преодолеет в себе робость, но решимость тотчас покидала ее, какая-то слабость вступала в руки, ноги, и Милосердова лишь обходила дом, подолгу стояла, глядя то на окно, крайнее, на четвертом этаже, то на входную дверь подъезда — не пройдут ли  о н и… После уходила, ругая себя за малодушие, за робость, которую не могла в себе преодолеть.

На «Филях», когда поезд остановился и двери с шипением раздвинулись, ее буквально выдавили на асфальтовый перрон станции, прикрытый сверху волнистым беленым козырьком; здесь было не душно, свежо, потому что станция открытая, между козырьками над платформами зиял широкий проем, в нем голубело высокое и чистое небо, и Милосердова в плотном человеческом окружении теперь тоже заторопилась — ей бы увидеть, застать дома девочек…

Ничего в сравнении с тем, что видела она в прежние свои приходы, не изменилось, и само поведение ее было тем же: она два раза обошла дом стороной. В ней боролись знакомые чувства — желание встретиться с девочками Фурашова и боязнь, какая-то смятенность: как и что получится, как все произойдет, как она объяснит свое появление — вопросы обжигали, подтачивая ее решимость, и она стояла теперь напротив, у соседнего дома, у бетонной невысокой изгороди, и вновь не отрывала взгляда от двери подъезда, от угловых окон на четвертом этаже. Она видела, там мелькнула фигура, отсюда нельзя было определить чья, потом окно задернулось зеленой шторой, и еще неосознанное предчувствие сжало сердце Милосердовой, влилась смутная тревога: там у них что-то произошло, что-то случилось… И в этом сковавшем ее предчувствии она стояла несколько минут, стояла в растерянности, не зная, что предпринять, как поступить, и вдруг услышала и увидела одновременно: из подъезда выскочила Катя, дверь за ней хлопнула, будто сухой пушечный выстрел. На ходу надевая кофту — вздернула рукава, застегнула пуговицы, — Катя торопливо шла по стежке, косо проторенной между домами, и Милосердова в подступившей опаске поняла: сейчас Катя уйдет за дом, скроется, и тогда…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: