Но сегодня аппетит изменил даже Феде Рудневу. Бледный от приступов дурноты, он ушёл в себя, как йог. Тучные люди переносят качку хуже, чем худые.
Наш ужин напоминает игру в пинг-понг. В одной руке держишь стакан с чаем, другой ловишь то, что несется на тебя с накренившегося стола. Остановил лавину стремительно сползающих тарелок. Молодец! Через секунду она помчится на соседа, сидящего напротив. Он сплоховал - тарелка с рыбой ударилась в спинку дивана, а блюдце со сгущенкой опрокинулось на колени. Два-ноль в пользу Атлантического океана.
В качку испытываешь как бы навязанное тебе состояние опьянения со всеми наихудшими последствиями: ты трезв, но мир уходит из-под ног, тебя швыряет, тошнит… Штурман Васильчиков, укачавшись, горько дремлет под усыпляющее зудение гирокомпасов. Мартопляс - вот кого не берёт морская болезнь! - прикнопил к дверям штурманской рубки объявление: «Меняю вестибулярный аппарат на торпедный». В центральном посту заулыбались. Но механику этого мало. Штурмана нужно достойно проучить. Мартопляс пробирается к автопрокладчику и переводит таймер ревуна, возвещающего время поворота на новый курс. Сигнал верещит пронзительно, штурман в ужасе вскакивает. Боцман тихо усмехается, поглядывая на расшалившихся офицеров с высоты своих сорока лет. Штурману - двадцать пять, механику - двадцать семь. Мальчишки! В эту минуту они и в самом деле проказливые школяры, если забыть, что вокруг штормовой океан, километровые глубины и американские атомоходы.
2.
В кают-компании пусто. Я включил электрочайник, присел на диванчик. И тут к горлу подступил первый премерзкий ком тошноты. Я даже запомнил, в какое мгновение это случилось: фигуры на забытой кем-то шахматной доске ожили и пошли вдруг дружной фалангой, белые надвинулись, чёрные отпрянули. Внутри, под ложечкой, возникла тяжесть, в глазах потемнело, рот наполнился солоноватой слюной, и я опрометью бросился в спасательную кабину гальюна. Вывернуло до слез в глазах. Выбрался из кабинки и, пряча взгляд, кусая губы, побрел в родной отсек. С трудом одолел взбесившийся коридор, пролез в каюту и рухнул на куцый диванчик. Стало немного легче, но ненадолго. Дурные качели качки брали свое, голова чугунным ядром вдавливалась в подушку. Дерматиновый диванчик скрипуче дышал, то сжимая пружины на взлетах волны, то освобождая их в провальные мгновения, и тело мое будто взвешивалось на дьявольских океанских весах.
Боже, какой прекрасной была бы морская служба, если бы не качка! Во всем виноват желудок, вся дурнота шла от него. Я пытался усмирить его приказами, заклинаниями, аутотренингом, но поединок коры головного мозга с пищеварительным трактом шел вовсе не в пользу высокоорганизованной материи. О гнусная требуха!… Так постыдно ослабнуть только из-за того, что внутри тебя что-то легчает, что-то тяжелеет! Какое счастье, что меня сейчас не видит никто! Когда же кончится эта болтанка? К вечеру? Через сутки? Через неделю?… «Капитан-лейтенант Башилов, ваше место сейчас в отсеках. Встаньте!» - «Ни за что в жизни! Сейчас вот тихо умру, и все». - «Встань, сволочь!!! Иди к людям! Они вахту несут. Им труднее, чем тебе». - «Ладно, сейчас встану… Ещё чуточку полежу и встану и пойду. Ещё полминутки…»
Я отговариваюсь теми же словами, какие бормотал из-под одеяла бабушке: она будила меня по утрам ласково, наклонясь к уху: «Дети, в школу собирайтесь! Петушок пропел давно…»
«Ну, встань, пожалуйста… Ведь сможешь!» На мостике было легче - свежий ветер, простор, и видишь ясно вон тот вал, сквозь который надо пронырнуть. А здесь какая-то бесплотная непостижимая сила сжимает желудок, как резиновую грушу… О мерзость! Кто говорит, что дух сильнее тела? Вон она, душа, стонет, придавленная тяжестью семидесяти безжизненных килограммов.
«Хватит философствовать! Подъём!» - ору я себе симбирцевским басом. Тщетно. Я прибегаю к последнему средству: вызываю в памяти глаза Людмилы. Вот она смотрит на меня, вот кривятся в насмешке красивые губы: «Моряк…»
Стук в дверь.
- Товарищ капитан-лейтенант…
Сбрасываю ноги с диванчика. На пороге мичман Шаман. Во время сеансов радиосвязи у него в моей каюте боевой пост. Смотрю на него с ненавистью: «Принесла нелегкая!» - и с радостью: «Ну уж теперь-то встанешь!» Встаю. Уступаю диванчик. Выбираюсь из каюты, застегивая крючки воротника.
Коридор среднего прохода то и дело меняет перспективу: уходит вниз, уходит вверх, вбок, вкось… Все в нём мерзостно - электрокоробки, выкрашенные в отвратительный зеленовато-желтый цвет, фанерные дверцы кают, змеиные извивы кабельных трасс, гнусный свет плафонов. В носовом конце коридора скорчился вахтенный электрик Тодор. Он смотрит на меня виновато.
- Голова шибко тяжелая, тарьщкапнант…
- Наверное, от ума.
- Матрос кисло улыбается.
Перебраться в центральный отсек непросто. Сначала нужно дождаться, когда центр тяжести трехсоткилограммовой переборки двери сместится так, что её можно будет открыть, потом проскочить до того, как литая крышка захлопнется на очередном наклоне, - иначе рубанет по ноге. В шторм хождения из отсека в отсек запрещёны всем, кроме тех, кому это надо по службе.
В центральном - унылая тишина, если тишиной можно назвать обвальный грохот над головой да настырное жужжание приборов. Все, кроме вахты, лежат, пребывая не то в дурмане, не то в анабиозе.
Качка качке рознь. Сегодня какая-то особенно муторная - усыпляющая, мертвящая… То ли амплитуда волны такая, что попадает в резонанс с физиологическими колебаниями организма, то ли мы вошли в какой-то особенный район океана вроде сонного царства. Ведь прибивало же к берегу подводные лодки с экипажами, уснувшими навечно. В первую мировую войну, например. Что, отчего, почему - неизвестно. Одно ясно: шторм действует не только на вестибулярный аппарат, но прежде всего на психику. Поневоле поверишь во все эти россказни про «инфразвуковой голос» океана, сводящий моряков с ума, заставляющий их бросать свои корабли и прыгать за борт…
Уверен, что на лодке сейчас нет ни одного человека в ясном, трезвом сознании. Качка туманит разум: одних ввергает в полудремотное забытье; других - в бесконечную апатию, в полное безразличие к себе и товарищам; третьи витают в глубоких снах; у четвертых стоят перед глазами картины прошлого. Две трети экипажа ушли в воспоминания, сны, видения, грезы… И даже вахта, вперившая взгляды в экраны, планшеты, шкалы, циферблаты, кажется тоже погруженной в оцепенение.
Чтобы отвлечься от качки, начинаю фантазировать: ну конечно же, мы вошли в некий район Атлантики, где простирается неизученное психическое поле. Оно превращает членов экипажа в сомнамбул, а корабли - в подобия «Летучего Голландца», и вот я один из всех сумел разорвать коварные путы. Я иду по отсекам и бужу забывшихся гибельным сном товарищей…
Игра приносит некоторое облегчение, тошнота отступает, возвращается осмысленный интерес к окружающему. Рулевой Мишурнов, балабола и весельчак, доблестно несет вахту. На шее у него подвязана жестянка из-под компота, через каждые пять минут матрос зеленеет и пригибается к ней, но лодку держит на курсе исправно. В боевой листок его!
Перебираюсь в четвертый отсек, он же кормовой аккумуляторный. Кормовой - не потому, что в нём корм готовят, поучал когда-то Симбирцев Марфина, а потому что расположен ближе к корме. «Кормчий» Марфин в тропических шортах и сомнительно белой куртке отчаянно борется за «живучесть обеда». Лагуны заполнены на две трети, но борщ и компот все равно выплескиваются. Руки у Марфина ошпарены, ко лбу прилип морковный кружочек, взгляд страдальческий и решительный. Работа его почти бессмысленна- к борщу никто не притронется, погрызут сухари, попьют «штормового компота» - квелого, без сахара, - и вся трапеза. Но обед есть обед и должен быть готов к сроку, хоть умри у раскаленной плиты.
- Как дела, Константин Алексеевич? - Вся приветливость, на какую я сейчас способен, в моем голосе.