— Налетай, проше пана! — гремел он на всю палубу. — Попотчую полной чаркой!
— Пан Мартын, — крикнул Звенигора, — смотри, что за птица перед нами! Сам паша! Надо живым взять!
В толпе янычар, отбивающихся от казаков, выделялась белоснежная чалма паши.
— А, гром на его голову! — загудел Спыхальский. — Вот это, проше пана, встреча! — И крикнул через головы турок: — Эй, паша, сдавайся!
Высокий, худой паша поднял глаза, зловещая улыбка легла на его сухое коричневое лицо. Седая козлиная борода задрожала, словно её кто дёргал снизу.
— Сдавайся, паша! — крикнул и Арсен.
Паша зло взглянул на казака и выхватил из-за пояса пистолет.
— Мартын, берегись! — крикнул Арсен.
Но было поздно. Прогремел выстрел. Спыхальский вскрикнул и выпустил саблю из рук. Пуля попала в грудь.
— Ох, пся крев!.. — Он согнулся, зажал рану ладонями и начал медленно оседать на залитую кровью палубу.
Заметив, что между пальцами товарища обильно сочится кровь, Арсен подхватил Спыхальского, придерживая, чтобы не упал под ноги разъярённых бойцов.
— Братья, кончайте их! — крикнул казакам. — Пашу живьём брать!
— Друже, оставь… Это смерть моя… — простонал пан Мартын. — Эх, пся крев! Не доведётся ещё раз повидать свою Польску… отчизну любу!
Арсен подтащил его к борту, передал казакам, что оставались в резерве на чайке. Сердце Арсена содрогнулось от гнева и жалости. Не брать пашу в плен! Отомстить за пана Мартына!
Но бой уже закончился. Всюду лежали убитые и раненые. Паша стоял у стены надстройки, скрестив на груди руки. По его морщинистым щекам катились слезы.
Казаки вокруг него никак не могли отдышаться, вытирали вспотевшие лбы.
Звенигора поднял саблю:
— Старый пёс! Нет тебе моей пощады!
Казаки перехватили его:
— Опомнись, Арсен! Ты же сам приказал взять его живьём!.. И безоружный он…
Арсен понурил голову. Слезы душили, не давали дышать. С усилием выдавил жгучие слова:
— Пана Мартына… убил он, собака!.. Эх! — Не сдержавшись, ударил пашу наотмашь по лицу: — Негодяй!
Тот зло блеснул глазами.
— Я воин! Ты можешь убить меня, гяур, но оскорблять не смей! Я честно сражался!
Арсен отошёл.
Бой на Днепре затихал. Несколько фелюг горело. Дым сизым туманом стлался над водою, выжимая слезы из глаз. Слышались радостные выкрики запорожцев, одиночные выстрелы на тех кораблях, где ещё сопротивлялись турки.
…Перед вечером огромная флотилия, состоящая из двух сотен казацких чаек и почти сотни турецких сандалов и фелюг, нагруженных хлебом, порохом, ядрами и другими припасами, медленно тронулась из устья Корабельной речки и поплыла вверх по Днепру.
Скрипят уключины, шумят весла, плещется за бортом тёплая вода. Над рекою стоит густой запах луговых трав, водорослей и серебристо-курчавого ивняка.
Спыхальский лежит на белых турецких простынях. Над ним склонился Шевчик и шепчет беззубым ртом:
— Мати божья, царица небесная, помоги казаку и заступись за него! Останови кровь, затяни рану живою плотью, дай сердцу силы, чтоб казацкое тело больше не болело, чтоб душа мужала, рука саблю держала, ноги по земле ходили, очи на белый свет глядели!.. А ты, лихоманка-поганка, белого тела не ломи! Лети себе на луга, на широкие берега, в непролазные чащи-нетрища[40], глубокие вертепища[41], где Марище[42] бродит, смерть колобродит, в омуте утопись, тиною затянись, — тьфу, сгинь, пропади, прах тебя забери!
Шевчик сплюнул через борт и рукавом вытер рот.
Пока он говорил, Метелица с пренебрежением смотрел на своего старого побратима. Потом решительно отстранил его рукой:
— Твои дурницы ни к чему. Дай-ка я его полечу! По-своему!
Он снова достал из бездонного кармана бутылку, налил из неё в рог, заменявший ему в походе кружку, горилки, насыпал пороха, размешал все это стволом пистолета и подал пану Мартыну:
— На, сынку, выпей половинку! — и приподнял его.
Спыхальский выпил. Обессиленный, обливаясь холодным потом, тяжело опустил голову на мягкую подушку.
Вторую половину Метелица вылил ему на рану и туго завязал чистым полотном.
— Вот так! Отдыхай теперь!
Поднявшись, снова налил в рог горилки. Взглянул на пожелтевшего Спыхальского:
— Ну, за твоё здоровье, казаче!
Поднёс рог к губам, но тут услышал покашливание Звенигоры, увидел его суровый, осуждающий взгляд. Рука старого казака застыла в воздухе… Затем медленно, с сожалением опустилась и выплеснула горилку из рога в Днепр.
— Кгм, кгм! — крякнул он, вытирая ладонью сухие усы.
Дед Шевчик, глядя на бутылку, в которой осталось немного горилки, смачно облизнулся.
Спыхальский приподнял веки, хватил пересохшими от жажды губами прохладный вечерний воздух.
— Арсен, друже… схорони меня на такой высокой горе, чтоб видать было всю Подолию… и ту землю, за ней… мою родную… Польску… — Он говорил тихо, с напряжением, но внятно. Видно было, что каждое слово причиняет ему невыносимую боль. — А если придётся быть… в Закопаном, то… разыщи пани Ванду. Скажи, что я ей… все прощаю… даже измену… с тем глистом маршалком… Прощаю… как бога кохам[43]!..
Арсен отвернулся, чтобы пан Мартын не видел слез в его глазах. «Вот и довоевался, пан Мартын! Довоевался… И не увидишь своей отчизны и неверной Ванды, которую ты все же, несмотря ни на что, любил… Ты был с виду нескладный и чудаковатый, но имел доброе и по-детски нежное сердце. Ты был шляхтич, но из той шляхты, которую в народе зовут голопузой и которая ничего, кроме гонора, не имеет. Поэтому ты не чурался простого народа и стоял к нему ближе, чем к шляхетским магнатам, которые гнушались тобою и использовали как могли… Эх, пан Мартын, пан Мартын!..»
А вслух сказал:
— Не поддавайся отчаянию, брат Мартын! Не помрёшь ты… Вот доплывём ночью до Сечи, возьму коней, и помчим тебя в Дубовую Балку… А там Якуб и дед Оноприй приготовят такую мазь, что враз поставят тебя на ноги. Будешь ещё взбрыкивать, как жеребец копытами… Будешь жить не тужить! До ста лет!
На бледном, покрытом холодным потом лице Спыхальского промелькнула слабая улыбка.
— Добрый ты, Арсен, хлопак… Как брат ты мне!
Он закрыл глаза и, обессиленный, затих.
ЧИГИРИН
1
Шла третья неделя осады Чигирина. Русско-украинское войско переправилось возле Бужина на правый берег Днепра, в решительном бою отбросило турок и татар за Тясмин, захватило Калиновый мост и установило связь с осаждёнными. Но несмотря на то что турки потеряли двадцать восемь пушек, множество возов с порохом, табуны скота и коней, несмотря на то что в истоптанном бурьяне остались лежать сотни воинов падишаха, великий визирь Мустафа располагал ещё достаточными силами, чтобы не впасть в отчаяние и не повторить прошлогодней ошибки Ибрагима-паши — сняться без генеральной битвы с позиций и бежать.
Когда войска остановились на укреплённом правом берегу Тясмина, а урусы, как донесли лазутчики, не проявляли намерения форсировать реку и с ходу напасть на турецкие позиции, Кара-Мустафа приказал всем пашам собраться на военный совет.
Большой роскошный шатёр визиря еле вместил всех наивысших военачальников.
Кара-Мустафа сидел мрачный, насупленный, чёрный, как головешка. Паши молча переглядывались, ожидая страшную взбучку за поражение. Только надменный и хитрый хан Мюрад-Гирей держался независимо, давая всем понять, что ему все нипочём. За его спиной — пятьдесят тысяч всадников.
Но визирь заговорил необычным для себя тоном — тихо, без раздражения:
— Доблестные воины падишаха, аллах покарал нас за то, что мы принесли сюда, в дикие степи сарматов[44], мало ненависти в своих сердцах к неверным, мало мужества и желания прославить великую державу османов, солнцеликого хандкара и себя… Вот уже наступает четвёртая неделя осады, а мы никак не можем взять этот проклятый город! А вчера и сегодня вынуждены были показать спины воинам гетмана Самойловича и Ромодана-паши… Позор нам!.. И я хочу спросить вас, прославленные полководцы, — и тебя, Ахмет паша египетский, и тебя, Суваш, паша константинопольский, и тебя, Кур-паша, и тебя, Чурум-паша, и всех вас, воинов, в чьей доблести я никогда не сомневался: почему мы, имея вдвое больше войска, чем у урусов, вынуждены сегодня позорно бежать с поля боя? Ну?