Одно омрачало: не все разделяли эту радость, это счастье. Тот, кто потерял на войне сына, отца, мужа или брата, немел от острой боли, захлёбывался слезами от горя. Поэтому сейчас на хуторском выгоне слышались горестные крики и причитания. Правда, постепенно они затихли, ибо люди привыкли прятать своё горе, переживать его наедине. Так, каждый, кто узнавал о гибели близкого человека, спешил домой и там, в родных стенах, давал волю своему горю.
Совсем неожиданной оказалась встреча Иваника с женой.
Приближался к толпе он с немалым страхом. Уже спускаясь с горы, перестал разглагольствовать, а внизу и совсем затих, пригорюнился. Ждал взбучки от Зинки. За что, и сам не ведал, однако годы совместной жизни научили, что женское сердце никак не понять. Да ещё Зинкино!.. Боялся, что снова, как прежде, она сделает его посмешищем всего хутора, а этого теперь он, герой, в глазах казаков не перенесёт.
Потому и придерживал поводья, чтобы немного отдалить встречу. А глазами шарил между людьми: где же Зинка? Хотя была она дебелой молодицей и стояла в окружении малых деток и на виду, от сильного волнения он её так и не заметил, пока вдруг не раздался крик:
— Ива-а-ник!
В тот же миг какая-то сила легко сняла с коня и понесла его, как ребёнка, на руках. У бедного Иваника от страха сердце опустилось к животу. Он зажмурился, ожидая крепкой затрещины. Но внезапно почувствовал такой жаркий поцелуй, какого сроду не знал, даже в первый год после свадьбы. А слух ласкали слова:
— Иваник! Родимый! Милый!..
Он открыл глаза: ему улыбалась Зинка. А он — у неё на руках, как когда-то давно-давно у мамы… Снизу к нему тянулись детские ручонки, звонкие голоса требовали внимания и отцовской ласки.
На радостях он чмокнул Зинку в румяную, обветренную щеку, высвободился из могучих объятий и спрыгнул на землю.
— Живой! — не отставала от него жена, все ещё не веря в своё счастье. — Турки не убили! Слава богу!..
— Чуть было не убили, — согласился Иваник, выпячивая хилую грудь. — Как налетело на меня восемь турок… Матушки! Что делать? Все чёрные да здоровенные… Саблями так и целят человеку прямо в живот…
— Ой! — побледнела Зинка.
— А я же не один. Со мной и Звенигора, и Рожков… Надо и за ними присматривать, чтоб, не дай бог, не убило которого, — входил понемногу в роль Иваник, поняв, что все его опасения оказались напрасными, а главное — его слушают. — Да я не лыком шит! Ка-ак развернулся!..
Вокруг Иваника начала собираться толпа: каждому интересно знать, что расскажет о войне бывалый человек.
Звенигора, улыбаясь, покачал головой и перестал прислушиваться к выдумкам маленького вояки. Как раз подъехали подводы с ранеными, и Арсен помог Роману слезть с воза. Он заметил, как его друг переглянулся со Стешей и как она сразу побледнела, заметив запёкшуюся чёрную кровь на повязке, что закрывала чуть ли не полголовы Романа. «Гм, и когда это они успели?» — подумал Арсен, а сам невольно повернулся к Златке. Заметила ли и она?.. Златка, конечно, не была лишена наблюдательности, но её, очевидно, занимали совсем другие чувства, — она не сводила глаз со своего любимого. Лицо её светилось радостью.
Наконец Арсен отважился спросить:
— А где же пан Мартын?
— В хате. Плох пока, — ответил Якуб.
— Так пошли же к нему!
В комнатке, украшенной зеленью свежего манника, пахучими травами и ветвями деревьев, на белых подушках лежал Спыхальский. Его трудно было узнать: исхудал, пожелтел, глаза лихорадочно блестели. Увидев Арсена, попытался приподняться, но не смог и только болезненно, виновато улыбнулся.
— Пан Мартын! Друг, ну как ты тут? — кинулся к нему Арсен, пожимая лежащие поверх одеяла похудевшие руки.
— Живём, брат! — прошептал пан Мартын, и в его глубоко запавших голубых глазах блеснула слеза. — Ещё живем…
2
В комнатке жизнь боролась со смертью. На стороне жизни стояло могучее здоровье пана Мартына, знания и мастерство Якуба и деда Оноприя, заботы Златки, Стеши и Яцька, отцовская поддержка Младена и материнское сердце Звенигорихи. На стороне смерти — одна-единственная маленькая, круглая, как горошина, свинцовая пуля, что застряла где-то глубоко в груди пана Спыхальского и настойчиво толкала его к могиле. Эти две силы были брошены на чаши весов — которая перетянет.
Пан Мартын чувствовал себя совсем плохо. Часто горлом шла кровь. Чтобы не стонать от острой боли, он прикусывал губы так, что они чернели. Его непрерывно бил озноб и мучила жажда. Яцько то и дело приносил из погреба холодный резко-кислый квас, и пан Мартын, цокая зубами о глиняную кружку, тяжело дыша, жадно пил. Почти ничего не ел, только пил.
— А, черт побери, чем только человек живёт! — пробовал шутить, съедая за день две-три ложки жиденькой пшенной каши с молоком.
Стеша и Златка ни на минуту не отходили от него. Целыми днями попеременно сидели возле, подбивали подушки, меняли окровавленные и загрязнённые сорочки и простыни. Яцько дежурил ночью.
Дед Оноприй с Якубом ходили по-над Сулой, по рощам и оврагам — искали целебные травы и коренья. Потом варили ароматные настои, которыми трижды на день поили раненого, готовили мази.
Но все это мало помогало. Пану Мартыну становилось все хуже и хуже. На спине, под лопаткой, образовался большой нарыв. Сначала он был красный, потом посинел, наконец, стал багрово-сизым. Его жгло как огнём, и пан Мартын, не имея отдыха от нестерпимой боли ни днём, ни ночью, извёлся вконец.
На второй день после приезда Арсена, видно потеряв терпение, он взмолился:
— О добрейший пан Езус, спаси меня или забери скорее мою душу! Умоляю — не мучь больше!.. Ведь видишь: это такое лихо человеку, что лучше — конец!..
Якуб долго осматривал нарыв, потом начал молча копаться в своих вещах. Из кожаного мешочка вытащил тонкий блестящий ножичек с острым, как бритва, лезвием.
— Надо резать, — сказал тихо.
Дед Оноприй сокрушённо покачал лысой головой.
— Ай-яй, это же не трухлявый пень, а живое тело, Якуб. Подождём, пока само прорвёт… Разрезать никогда не поздно, ваша милость. Зашьёшь ли потом? Подождём, говорю тебе!
Якуб заколебался. Но Спыхальский лихорадочно зашептал:
— Режь, Якуб! Режь до дзябла! Все едно смерть!..
— Но это будет очень больно, дружок, — начал отговаривать его дед Оноприй.
— И так не легко… Уж вшистки[54] силы истратил, терпя. Но надеюсь, что едну минутку злой боли переживу, черт побери!
Арсен взял его на руки — вынес во двор. Здесь было солнечно, тепло. Гудели на пасеке пчелы. От Сулы веял душистый осенний ветерок. Пан Мартын вдохнул его полной грудью и закашлялся. Капли крови упали на широкий деревянный топчан, на котором он сидел, поддерживаемый Арсеном.
Пан Мартын ничего не сказал. Только по измождённой жёлтой щеке медленно покатилась одинокая слеза и исчезла в давно не стриженных, обвислых усах.
Якуб снял повязку. Большой, как слива, нарыв на спине раненого блестел зловеще и багрово.
— Ну, держись, друг Мартын! Да укрепит тебя аллах!
В руках Якуба сверкнул нож.
Женщины убежали в дом. Яцько сморщился и, часто моргая, выглядывал из-за дверей. Арсен крепче прижал к себе Спыхальского, положил его голову себе на плечо. Дед Оноприй держал наготове кусок белого полотна и горшочек с мазью.
Якуб сжал зубы, твёрдо провёл ножом по нарыву. Спыхальский вскрикнул. Из раны хлынула густая, чёрная кровь. Что-то гулко щёлкнуло о топчан.
— Аллах экбер! Пуля?! — удивлённо и радостно воскликнул Якуб. — Это же чудесно, ага Мартын! Пуля вышла! Смотри!
Он вытер тряпкой окровавленную пулю, подал Спыхальскому. С лица Якуба не сходила радостная улыбка. Спыхальский тоже улыбнулся. Взял пулю, подержал на ладони, оглядел со всех сторон, а потом крепко зажал в кулаке.
— А, клята! Теперь ты у меня в руке, а не в груди! Выживу — привезу в подарок пани Вандзе… Скажу: «На, жинка, подарок от турецкого султана, чтоб он пропал! Это вшистко, что заработал на каторге турецкой…» Ух, как мне теперь хорошо стало! Уж не печёт под лопаткой… Дзенкую бардзо[55] тебе, пан Якуб… Если и помирать придётся, то не страшно… Ибо легко мне стало… Поживём ещё, панове, поживём!