И только одно было почище канавных событий - явление гермафродита Юлия Ленского.

Я - Леонид. Я их, сказал, ненавижу. А Мулинский мне: "Как живет гермафродит? Сам втыкнул и сам родит! Понял, Святодух? Чиринь-чиринь и тама!" Но как же это?

По легенде, Юлий Ленский был сперва девочкой, однако лет с девяти его стали одевать мальчиком, и он никогда ни при ком не ходил в отхожее место. В баню тоже. С возрастом Юлий при походке все сильней откидывался назад, якобы чтоб не выпирали буфера, хотя был он вообще-то плоскогрудый или, вернее сказать, круглогрудый. Имя у него оказалось удобное, годное употребляться так и так - Юля Ленская, Юля Ленский (в детстве я почему-то терпеть не мог обоюдных имен типа Валя, Женя и т. п.), а фамилия - из оперы. В конце концов вырос он в молодого человека, ходившего отклонясь назад, хотя не брился, имел гладкую кожу, тонкие черты и высокий голос. Одевался же молодцевато. И почему-то в морскую форму, но не в настоящую, а в пригородную - китель, завидная для всех капитанская фуражка, клеши с откидным передом.

Напряженный, хотя независимый, имея на лице беззаботную улыбку, он широко шагал на прямых ногах, наигрывая на гитаре (а тогда никто этого не умел), и был влюблен в некую девушку, и сиживал с нею, знавшей, конечно, про его загадку, в потемках палисадника, откуда звякала и замолкала упомянутая гитара. Он весь был тайна и существовал под секретом. Его не дразнили, нагло себя с ним не вели, однако регулярно злоумышлялись экспедиции, дабы застать Юлия за естественными надобностями. Увы, бдительное двудомное было настороже, и никогда ничего ни у кого не вышло. Так что разговоры о нем, совладельце самого желанного - кто-то видел, кто-то говорил, - были вовсе фантастическими, а наканавные дискуссии на этот счет столь отвратительны, что обычная непристойная трепотня казалась белее белесой, как дворняга, козы.

Я - Леонид, я не хожу на канаву и в полынную лебеду. Я гляжу за Антониной и говорю ей утираться. И сам утираюсь, чтобы мать не вопила. И не нужна мне ихняя канава, и лебеда с зассыхами из девятнадцатого дома; я же видел в бинокль, как они трусы свои, как у Антонины, сдерли и растопырились, как у Антонины. Уж я себе получше смастырю. И не надо в лебеде колючки цеплять. К зеркалу подошел, когда мать за шелком обмоточным или за прутяными каркасами проволочными уедет, и зырь на себя. А потом сам с собой роди. Сперва, говорят, кровянка будет...

Вот что вздумал Леонид - переделать себя в девоню, лишь бы не иметь дела с теми, кого ненавидел из-за собственного сиротства, от скудости жизни, от озлобленной стиснутости сердца и еще оттого, что умел проникать в тайны сущего, дабы сущее вручную пересотворить.

Увы, несмотря на свою зрелую угрюмость, был он все-таки ребенок, так что посягательство на созданное Господом выглядело трогательным и глупым дерзновением.

Я - Леонид. Я держал кроликов, и я их ненавижу. Я держал морских свинок и птиц ловлю. Я видел, как они влазят друг на дружку, и глядел, что куда у них получается. Я сто раз дожидался сзаду у наших кур с петухом. Но кролики и свинки морские, и жуки верхом, и капустницы друг в дружке - они вдвоем. А я один, кто мне нужен-то? Вот моя финка. Вот ружье. Вот мой новый духовой пистолет, но бьет он сблизи. Но как же устроено у Юлия-то? Хоть бы схему поглядеть - тогда из своего или из Антонининого туловища можно сделать. Ей хлеба с сахарком или скворца вареного дать, она и ноль внимания не обратит. Вчера на ножике сидемши заснула. Он даже запотел от духоты. Вон опять на канаву пошли, Славку Ковыльчука родить будут. Кровянка все ж таки, говорят, потекет...

Всякое честолюбие и упорство уместны в мире рукотворном, но Святодух замахнулся на шедевр Творца, на самоё природу, и сразу, понятно, озадачился. Замысел оказался неприступен.

Леонид и себя изучал, и Антонине ноги раскладывал, и что-то размерял, и будущие детали пририсовывал, и запасал какие-то шелковые парашютные нитки, и отполировал кривую иголку. Вязкая смекалка слободского реме-сленника работала вовсю, но на уровне захолустных догадок; проблема понималась как пришивание кожаной за-платы к войлочному валенку, хотя опаска остерегала перед множеством неожиданностей, а также технологиче-ских и сырьевых тупиков. Колебаний, однако, он не испытывал, полагая лишь, что, главное, разузнать, как оно бывает в натуре.

Он устроил на чердаке наблюдательный пункт, повесил там старые ходики и, не отрываясь от бинокля, отхронометрировал суточную активность уличного уникума. Но это ничего не дало, тем более что жилье двуснастки находилось от Леонидова чердака за пятью дворами да еще по другую сторону улицы. Прямая же слежка была невозможна.

Леонид отважился даже на немыслимые для себя действия. Однажды, специально попавшись шагавшему откинутым назад Юлию, он протянул тому редчайшую гитарную струну, самую тонкую, которая, если лопнет, другой не достать.

- Где надыбал? - с бабьим любопытством спросил Юлий Ленский из-под морского околыша.

- Сделал.

- Забожись по-ростовски нараспев!

Леонид забожился.

- Молоток! - похвалил угрюмца звонкий мичман-ский голос. - А толстую можешь?

- Запростульки...

Увы, дальше этого Леонидова общительность распространиться была не в состоянии, а значит, путей войти в доверие с целью быть допущенным к тайне не существовало.

- Мастырь давай струны, Лёка! - вот и всё, что слышал Леонид, встречая морского Юлия.

То, что у прочих было неотвязной возрастной морокой, у Леонида усложнилось тупой идеей, и он, задумавший упастись от одного проклятия, угодил в  т а к о е, что и сочинять про это бесполезно.

Скажем - ему и тут было хуже всех.

Но в конце концов он, как всегда, выбрал путь самый основательный. Прекратив бесполезное чердачное соглядатайство, наладился ходить в ветеринарку - как называли существовавшую в тех краях ветеринарную лечеб-ницу.

Она была похожа на усадьбу, и в ней зажились неспешное старинное время, земская обстоятельность, а также намерение просветить березовую и лопуховую империю. Осуществлялось все какими-то уместными и правильными путями, отъединившими полезнейшее это учреждение от окружающего разгильдяйства, обусловившими его мягкой строгостью, опрятным гигиенизмом и преобразившими безмятежность явления в безмятежность высшую и благолепную. Вот-вот! Именно благолепие чистого подметенного хозяйства, куда стоило прийти, отсидеться, набраться от молчаливого доктора в проволочных очках уверенности в здоровье своей животины, вдохнуть в коридорчике карболки, поглядеть на полезных насекомых, летающих по травяному двору, сконфуженно прибрать котяхи своей гнедой лошаденки, которая, скребя копытом цементную площадку, ожидает, когда придут глядеть на ее заусенцы, и раздувает овес в торбе, и вздыхает в холодке.

Вот. Теперь ясно, как ее описать, ветеринарную лечебницу. Сначала холодок под навесом и тихая тишина. Потом двор, много больший привычных глазу обычных здешних. И во дворе этом нет по-дурацки устроенного дохлого огорода, и вообще нет огорода, а есть тихомолчная роща высоких берез. Мух тоже не видать, а может, они прикидываются для общей картины пчелами или бабочками. Не в пример барачным или деревянным строениям слева в глубине двора стоит кирпичный дом и кирпичный же флигель, выбеленные по кирпичу в палевый цвет. Забор невысокий, сквозной. Справа, как въедешь, открытые стойла с коновязями и скамейки для людей. И никогда не прекращается на этом дворе тихое лето. Сколько лет уже туда езжу - всегда лето, и всегда ржет больная лошадь, а мужик ее не материт, но, подбирая навоз, тихо увещевает: постыдилась бы, мол. Срам перед людями. И тихое лето никогда не кончается.

А лечат здесь - кто лошадь, кто козу. Иногда кошку притащат. Собак почти никогда. Они же дворовые и залижутся. Приводят корову к быку и коня холостить.

Сутулый доктор к бессловесным тварям подходит с душой. Сила в нем есть, есть сила в фельдшерах и санитарах. Лошадиный прок понимают, быка содержат хорошего, корму ему не жалеют, выводят без спеха. А он - здоровенный, корова под ним прямо шатается.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: