Обиделся, что его назвали невиноватым.

Тут кровь ударила мне в голову. И я долго тер ладонью лоб, разгоняя кровь. Потом я сказал:

- Знаете, что такое дикое железо?

Он признался, что не знает. Я стал объяснять:

- Есть железо, которое работает, служит людям, притерлось к человеческим рукам. А есть железо - брошенное, ржавое, скверное. После войны вся земля была усеяна этим диким железом.

- И что из этого? Какое это имеет отношение к делу?

- Имеет отношение. Подумайте.

Он посмотрел на меня и крепче сжал ладонями локти. Он встал, выпрямился и оказался длинным, прямо высоченным.

- Мне сейчас надо о другом думать, - устало сказал он. - О случившемся доложили министру. Решается моя судьба. Жду приказа.

Я не сдавался. В меня, как в плохого тореадора гнилые апельсины, летели слова: "обсудим", "согласуем", "разберемся". И мне казалось, что эти слова из другого языка, а не из того, на котором было написано: "Я помню чудное мгновенье". И если бы Майя и Гена не продолжали жить во мне, если бы не моя любовь, может, я и отступил бы.

В редакции меня встретил пожилой мужчина с глазами благодетеля. Он протянул мне мягкую руку и предложил сесть. И пока я рассказывал, участливо покачивал головой, сочувственно поддакивал.

Поддакивал, поддакивал, а потом вдруг сказал: "Нет!"

- Если бы они не погибли... Если бы учительницу спасли... А тут такое дело! Надо разобраться...

- Если надо, разберитесь, - сказал я.

- У нас много более важных проблем. - Голос у него тоже был мягкий. Мы освещаем жизнь народа.

- Разве подвиг не жизнь народа?

- Подвиг? А подвиг ли это? Может быть, просто стечение обстоятельств? Мы неохотно пишем о смерти. Если бы он не погиб - тогда другое дело!

Я посмотрел ему в глаза и вдруг заметил, что глаза у него старые, студенистые, но в этой невнятной массе пробивался лучик, холодный и жестокий. Была в этом лучике какая-то снайперская настороженность. Я понял, что передо мной не добрый, мягкий дядя, а боец. Он добрый, когда ему дают то, что он хочет. Но попробуй ему один раз недодать его порцию!

Этот чистенький дядя с глазами благодетеля приснился мне ночью. Мне приснилось, что я выхожу на арену плас де торос, а на меня вместо быка бежит этот волоокий, в финском костюме, с белыми манжетами. И таким он оказался проворным и резвым, что я едва успевал подставлять ему под нос свою видавшую виды мулету. Он меня совсем измотал. У меня по лицу текли ручейки пота, и по спине тоже тек ручеек, а он, несмотря на свой преклонный возраст, продолжал свои бычьи наскоки.

Я не выдержал и крикнул:

- Хватит! Давайте мне настоящего быка! С хвостом и рогами, черт побери!

Благодетеля увели. Он не хотел уходить. Все брыкался и норовил лягнуть ножкой (ботинок No 39, югославский). И когда на арене появился настоящий бык, я облегченно вздохнул.

Два больших круглых глаза - два мира смотрели на меня. Два мира, полные удивления и отчаяния, бессилия и мощи. Они смотрели на меня, а видели мулету, которая грязно-розовой волной спускалась на землю. Их, эти два мира, обманули: не в мулете таилась их гибель. Мулета была обманом, призраком, на который можно бросаться, пронзать рогами, а он, этот призрак, остается цел и невредим. И эта неуязвимость внушала быку ужас.

И вдруг под тяжестью своих переживаний я пожалел быка. Я опустил руку, и мулета превратилась в обыкновенную тряпку. Призрак растаял. Его не стало. Бык облегченно вздохнул... Он отошел в сторону. Опустил голову, чтобы пощипать травку. Но никакой травы не было. Ни травинки. Песок. Крупный, зернистый, речной!

А огромный амфитеатр бесновался, орал:

- Трус!.. Свинопас!.. Сын шлюхи!..

В меня летели гнилые апельсины.

Бык был спокоен. Он забыл про две бандерильи, которые торчали из его кожи. Он смотрел в мою сторону почти дружелюбно.

Тогда я срываю с себя широкополую шляпу и запускаю ее, как "летающую тарелку", в публику. "Нате, подавитесь! Рвите! Топчите!"

Публика орет. А бык понимает меня правильно. Воспринимает мой жест как акт братания. Он доверчиво подходит ко мне, и я замечаю, что нос у него младенчески розовый, а из ноздрей мне в щеку льется теплая струйка дыхания. Выпуклые глаза смотрят на меня по-детски глупо и вместе с тем с любопытством. И от него пахнет хлевом. Меня же охватывает радость от сознания, какое чудное существо я спас, вернее, не загубил.

И тогда я бросаю на землю тяжелую мулету - мешковину, розовую от сукровицы, - и бык проходит по ней как почетный гость по красному ковру. Он поднимает хвост и оставляет на мулете неизгладимый след, как бы погашает марку почтовым штемпелем. Так он по-своему, по-бычьи высказывает все, что думает о корриде.

А я говорю ему - и он понимает меня:

- Слушай, ну их к черту с их испанскими забавами. Пошли со мной. Я отведу тебя в прекрасный подмосковный совхоз "Новостройка" к председателю Нине Ивановне. Там светлые фермы с автопоилками и автодоилками. Ты будешь стоять в тепле, под крышей, и к твоим ногам будут жаться телята. А доярки станут называть тебя "Испанцем" и будут баловать тебя так, как умеют только русские.

И мы уходим с плас де торос ко всем чертям, и крупный речной песок хрустит на прощанье под ногами, как на берегу речки.

13

Раннее ноябрьское утро пахнет снегом. А вместо летнего, выжигающего все печали солнца медленно восходит другое, равнодушное, хладное, светящееся вполсилы. Ленивое солнце осени.

Но у этого солнца есть достоинство: оно не мешает думать. Оно не бьет в глаза слепящим лучом, и многое на свете становится видней. Осеннее солнце - философ, с ударением на последнее "о".

"Сегодня утром я был ребенком, и вот я уже старик".

Так одним днем измерил свою жизнь Петрарка. Но он еще измерил свою жизнь одной любовью, и это петрарковское измерение живет века. У каждого человека свое измерение. Только обыватели измеряют жизнь отрывными календарями. Отрывают листочки. Летом ругают жару, зимой - мороз. Вот и все дела!

Но все их дни, все горы их календарей не стоят одного дня Петрарки. Трудный это был день, но прекрасный. Петрарка чем-то похож на осеннее солнце - тоже философ, с ударением на последнем "о".

Обыватели говорят: подвиг хорош, когда он был когда-то. Теперь подвиг - дело хлопотное и всегда связанное с нарушением правил, с комиссиями, с объяснениями. Неизвестно еще, как обернется дело. А совершил его кто-то другой - не обыватель же будет совершать подвиги! - и, значит, никакой корысти мне, обывателю, от этого подвига нет.

Он, обыватель, ведь тоже философ, с ударением на все гласные одновременно.

Три времени даны человеку для жизни: настоящее, прошедшее и будущее. Три времени - три измерения жизни. Но прошедшее - это не только память, а будущее не только надежда.

Я же не даю Майе и Генке умереть. Я веду их из вчерашнего дня в завтрашний через труднопреодолимый сегодняшний. Пробуждаясь, я здороваюсь с ними. Отходя ко сну, прощаюсь. Иногда они мне снятся, тогда мы совсем не расстаемся.

Недавно в нашем поселке застрелили собаку. Прекрасного доброго пса, названного, как называют всех рыжих, Рыжим. А его друг Эрик все сидит у ворот, все ждет его, друга. Иногда он воет - скучает. Скучает - значит, ждет. Интересно, когда он поймет, что ждать бесполезно? Перестанет ли он скучать, поняв, что Рыжий уже никогда не вернется? Или тоска и ожидание у собак - одно чувство?

Майя погибла, но моя любовь продолжает жить. Моя любовь - мой наивный Эрик, верящий в бессмертие Рыжего. Я ведь тоже иногда скулю от непроходящей любви.

И дружба моя с Генкой - мой верный пес - со мной.

Нет, это не просто бой - это коррида, моя трудная коррида в честь прекрасной дамы, моей любви к Майе. Коррида в честь моего друга Генки. Бой с быками. С тупыми медными лбами, которые в отличие от кастильских никогда не паслись на травке и живут в надежде на непробиваемость своих медных лбов. Но шпага занесена.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: