- Вчера мне исполнилось семнадцать лет... Меня и Майю разделяет всего пять лет.
Почему эти слова прозвучали в памяти в темной ленинградской прихожей, превращенной в домашний кинотеатр? Ведь тот маленький Гена, который возникает на экране, еще не успел произнести эти слова. Даже не догадывался, что когда-нибудь произнесет их. Это будет на более дальних километрах его дороги.
4
Я надеваю черную шляпу с невысокой тульей, поправляю жабо и беру в руки мулету. Она из грубой ткани, тяжелой, похожей на мешковину. Ткань не пунцовая, как ее изображают на картинках, а скорее грязно-розовая, словно на ней запеклась сукровица.
Мулета, как хоругвь, для удобства прикреплена к короткому древку. От нее веет не радостным представлением, а тяжелой работой. Тяжелой, опасной и не очень-то благородной.
Я беру мулету не с краю, а ближе к середине и для пробы делаю рукой резкое движение сверху вниз, словно взбалтываю перед употреблением, и наблюдаю, как по жесткому полотнищу проходит легкая зыбь. Рука еще не устала и пальцы не натерты, не горят. Это трудное искусство - пустить по мулете зыбь и вовремя придать ей мертвенную неподвижность. Когда мулета неподвижна, бык тоже замирает, стоит как загипнотизированный, словно уставясь в кирпичную стену. Но стоит качнуть рукой, как он яростно устремляется вперед. Кончики рогов чиркнут по материи. Крутой бок грубо ткнется в мою спину, и я почувствую частый жар его дыхания и деревенский запах хлева. Запах быка успокаивает меня - это запах жизни, а вокруг бродит смерть. И неизвестно, кого она выберет: меня или быка.
Я опускаю руку с мулетой, чтобы рука не затекла, и некоторое время наблюдаю за быком.
Три дня его, бедолагу, специально держали в темном хлеву. А сейчас вытолкнули на свет, на солнце, и бык как ошалелый носится по арене.
По песку, где нет ни травинки, уже промчались на конях пикадоры нанесли быку первые обиды. Уже в его боках, как ощипанные перья, болтаются бандерильи. Говорят, что для быка это как укус комара. Но кто может сказать, что испытывает животное, у которого в боках сидят две короткие, остро зазубренные пики с цветными ленточками?
Сейчас мое время. Я все оттягиваю, оттягиваю выход на арену. Я бесстрашен только в глазах публики. Но мне страшно. Самое страшное - в первый раз приблизиться к быку. Потом будет легче. На какое-то время я как бы отключаюсь, сосредоточиваюсь. Не слышу гула трибун. Не вижу людей, жадно глазеющих на арену. Их лица смазываются, их одежды сливаются в каком-то неподвижном вихре в одноцветную массу. Словно весь амфитеатр накрыли гигантской мулетой... цвета сукровицы. Сердце стучит. Во рту сухо. Клянусь небом, что это будет моя последняя коррида! И делаю первый шаг. Я слышу хруст песка, и мне кажется, что меня, как того быка, держали три дня в темноте и вот сейчас невидимым пинком вытолкнут на арену. Мулета - мой надежный щит - волочится по песку. Бык уставился на меня, словно мой проход по арене для него тоже зрелище. Он еще не уверен, что я буду иметь к нему какое-то отношение. Еще не питает ко мне ненависти. Он ничего не имеет против красного цвета. Красный цвет больше возбуждает зрителей, чем быка. Бык только не переносит, когда перед его носом мулета начинает вздрагивать. Это дразнит быка. Выводит его из себя. Дразнящее вздрагивание и называется корридой. Именно вздрагивание мулеты - и ничто больше. Быку глубоко наплевать, какая тряпка болтается у него перед носом - красная, желтая или зеленая.
Я приближаюсь к быку, и рука, сжимающая мулету, наливается свинцом. Клянусь небом!..
Я вдруг чувствую всю бессмысленность того, чем занимаюсь. Вспоминаю зеленую травку Кастилии, где мирно паслись славные черные бычки. Паслись и не знали свою судьбу: не было у них, у бычков, своего гороскопа, чтобы точно узнать, что ждет их впереди.
В следующее мгновение бык очутился рядом. Он уставился на меня и сказал - во сне и быки разговаривают:
- Это во время войны называлось подвигом, а теперь это ЧП чрезвычайное происшествие. А стало быть, лишение квартальной премии и прочие неприятности.
Эти слова вонзились мне в бок, как зазубренный наконечник бандерильи. Тогда я бросил мулету на влажный песок арены и обнажил шпагу.
У меня над столом висит рисунок: овальная арена - желтая краска, бык с непомерно большими лирообразными рогами - черная краска, тореадор шляпа, плащ, панталоны, чулки, туфли - разноцветные. Огромный бык и маленький человечек. Идея рисунка такая: чем больше бык и чем меньше человечек, тем дороже победа.
Этот рисунок - память о Генке. Никаким он не был художником и рисовал плохо - математик! - но тут он постарался. Он не рисовал, а выражал чувство, смутное. В тот миг еще неосознанное чувство. Еще безымянное. Бессловесное. Его рисунок напоминает наскальные рисунки, которые я видел под Баку в Кабыстане. Меня, помню, поразила оглушающая немота этих рисунков. Она вдруг проявилась в моем сознании, ожила болью вперемежку с радостью. И мне показалось, что рисунки вдруг закричали, заревели, загрохотали копытами, засмеялись от радости и завыли от боли.
Так временами оживает и Генкин рисунок. Бык наклоняет рога, тореадор выставляет вперед шпагу. Желтая арена светит как солнце.
Но на рисунке не хватает прекрасной дамы, в честь которой бесстрашный тореро вышел на арену. Если внимательно присмотреться к маленькому человечку, можно заметить, что на его рукаве повязан платок в белый горошек. Это платок прекрасной дамы, которая не изображена на рисунке. Это Майин платок.
Наивный рисунок корриды - памятник любви. Если б можно было повторить его на белом снегу Эльбруса, увеличив в сотни раз, чтобы люди рассматривали, как рассматривают рисунки на скалах Кабыстана.
Генкина любовь тоже была в сотни раз больше обыкновенной.
5
- Послушай, - сказал мне как-то Генка. - Я должен тебя познакомить с Майей.
Между собой мы уже называли учительницу по имени, отбросив отчество.
- Зачем? - спросил я.
- Так надо, - был ответ.
Потом мы стояли перед школой и ждали, когда она выйдет. В небе светило неровное, яростное солнце - настоящее ярило с видимыми глазу протуберанцами... Свет так ослепляюще бил в глаза, что, казалось, издавал звук - солнце-ярило звенело. Все таяло под ногами и над головой, казалось, не снег, а сам город таял. И когда растает - будет пустое место - поле. И в этом поле - мы с Генкой.
Она пришла раньше, чем растаял город.
- Здравствуйте, Майя Викторовна, это мой друг, - сказал Гена.
Она даже не взглянула на меня. Ее больше интересовал Генка.
- Ты всех учителей знакомишь со своими друзьями? - спросила Майя.
Я думал, Генка растеряется. Но он нашелся.
- Нет, - сказал он, - только тех, кто гоняет на мотоциклах.
Это прозвучало не шуткой, а вполне серьезно.
Она все еще смотрела на Гену, но я чувствовал, что как-то подспудно, краем глаза, она начала рассматривать меня. Заинтересовал я ее.
- Старый у тебя друг! - вдруг сказала она.
- Это он с виду старый, - нашелся Гена. - А так ничего. Годится.
Он виновато посмотрел на меня: прости меня за панибратство.
Я все стоял и молчал. Мне было любопытно, как будут развиваться события. Но мои глаза уже были прикованы к Майе. Она еще не стала красивой, но в ней появилась необъяснимая притягательная сила, что-то угадывалось, смутно предполагалось, как сквозь туман. Пока еще не произошло. И было неясно, что произойдет. Однако я почувствовал - надо держаться поближе к ней.
- Я привел своего друга на случай, если мотоцикл опять не будет заводиться, - запоздало пояснил Гена. - Втроем легче заводить, чем вдвоем.
- Я сегодня приехала на троллейбусе, - сказала Майя. - Я не ожидала, что у меня будет столько помощников. А вообще, что-то не ладится с зажиганием.
- Тогда мой друг расскажет вам, как он был тореадором, - не сдавался Гена.
Майя насмешливо посмотрела на меня и спросила:
- Он был тореадором?