Лишь к вечеру причалили люди, — на первом баркасе и привезли отца: тело его лежало на корме, на куче мокрых сетей, — бескровное белое лицо, совершенно чужое, незнакомое, утратившее прежние мужественные и живые черты. В полной сумятице, подстегнутый воем женщин, Садык убежал за поселок, в кочкарник, забился в кусты боялыша;[7] вернулся в поселок уже по-темному.
Тело Сатимжана волны выбросили у Гусиной косы через неделю, с зияющей пробоиной в голове, и старые рыбаки безапелляционно рассудили: «афганец» накрыл, перевернул лодку в тот самый момент, когда друзья начали ставить сети, — под сетями в воде и обнаружили Тулекпая, он, возможно, рвал их, но сил не хватило; Сатимжана при падении ударило уключиной, — этот не мог сопротивляться, бороться за жизнь.
На суховейной, выжженной окраине Усть-Меднокаменска, где в жаркое время солнцепеков, в полдни вздымались столбы вихрей, в бегучие воронки закручивая разный мусор, бумагу, тряпье, кости, — издавна селились казахи. Покидали родные аулы, поселки по разным причинам, чаще тайком, скрытно: одни — кедеи, беднейшие крестьяне, убегали от нищеты, байских притеснений, боясь расплаты за участие в крестьянских волнениях, другие — от родовой мести, третьи — от голода, в поисках куска хлеба, селились, строя саманное плоскокрышее жилье, возводя шанхай-город с узкими, запутанными проходами-лабиринтами, по которым в грязи и пыли среди золотушных полуголых детей бродили бесхозные кошки, куры, дремали ленивые, облепленные репьями собаки. Случалось, мощные вихри поднимали в воздух зазевавшуюся курицу, щенка, кошку, после рушили наземь камнем. Почти в самый канун революции прилепил и свою саманную хижину к одному из крыльев шанхай-города Садык Тулекпаев: у вечного «моря Зайсана» дальше ждала лишь погибель — не на что приобрести сети, купить новый баркас. Здесь же стал разгружать Садык на пристани пароходчика Злоказова уголь, лес, бочонки с рыбой, ягодами, мешки с орехами, солью. Младшие тоже в конце концов пристроились — один при купеческой лавке, другой — в питейном заведении «Трошин и К°»; по устному договору им полагалась «еда с обужею».
В шанхай-городе случалось Садыку мельком встречать девушку — черноволосую и черноокую. Всегда она куда-то торопилась: столкнутся их пути, окажутся Садык и она близко, — полыхнут жарко огнем глаза девушки, отведет она их, опустит в запоздалой боязни, изогнув в упругом повороте тонкую и смуглую шею, быстро и неслышно пройдет. А Садыку с замершим, остановившимся сердцем грезилось — проплывала она в легком воздушном танце, и долго не исчезало виденье, и губы его непроизвольно, в самые неожиданные моменты, дрогнув, тянулись в улыбке.
Сталкивался он с ней, а точнее, видел ее иногда и возле пристани — ходила вдоль забора, отгораживающего склад: носила отцу, работающему в ремонтных мастерских, еду. Отца ее Садыку долго не удавалось повидать: не сводил случай. Но однажды произошло невероятное — самой судьбе было угодно выждать, свести их, подстроив встречу, поворотную в жизненной доле Садыка.
Разгружали баржу, почему-то торопилась, нервничала команда. Подкинув на деревянного «козла» за спиной куль с солью, взлетали грузчики из трюма по настилу-трапу в горячности, — глаза, набряклые кровью от напряжения и постоянного наклона головы, не различали трап, чутьем угадывали опору под ногами. Еще в начале выгрузки Садык отметил, что вверху трапа крайняя доска скололась, и он подсознательно помнил об этом, старался не оступиться. В трюме работали слесари из ремонтных мастерских: что-то били, свинчивали — Садык не видел их в сумеречности сырого и затхлого отсека. Устав, замедленнее взбегая наверх, он забыл о том сколе доски; невольно больше сгибаясь, думая лишь о том, чтобы ровнее распределить тяжесть на спину, он и ступил у скола, — скользнула нога, и груз за спиной опрокинул Садыка в темный зев трюма. В мгновенности, как вспышка, успело явиться: внизу, на четырехметровой глубине, ребристое стальное днище, навал чугунных, угластых деталей…
И вдруг… он увидел в темени — просто, возможно, обостренным в этот критический момент чутьем уловил, что кто-то бросился наперерез, сильно и ловко подхватил его, после властным толчком в спину подправил, — мол, становись на ноги. Реденький, еле пробившийся сквозь пыль и влажную кисею свет падал из проема в палубе, чуть забеливал темноту на дне трюма, и Садык увидел голубевшие белки, возбужденные черные, глубокие зрачки; проступали черты еще не старого лица.
— Э, парень, — услышал сквозь свистящую одышливость, — торопись, да разумно! Это ведь хозяевам надо, чтоб ты бегал, а голова на плечах да жизнь нужны тебе. Еще молодой!
— Спасибо, агай!..[8] Кого я должен помнить добрым словом? Кому быть благодарным?
— Байтемиров Мусахан, — ответил спаситель и сверкнул вновь строго и весело белками. — Как видишь, ха́на в жизни не получилось, зато — рабочий мастерских, а это немало. Так-то, парень!
Приросли ноги Садыка к стальному днищу баржи: так он же, он же — ее отец! Оте-ее-ец!..
Ее звали, как в конце концов стало известно Садыку, Бибигуль. Голубой цветок… И она в шанхай-городе, в его смрадных лабиринтах, обычно не появлялась одна: провожала и встречала ее старая Айшат, усохшая до черноты старуха, волосы под кимешеком[9].
Когда случалось Садыку сталкиваться не с одной Бибигуль, а и с бабушкой Айшат, его охватывало сложное и противоречивое чувство: замирало сердце, хотелось остановиться будто вкопанному, смотреть, как проплывает, невесомо паря, Бибигуль, пока не скроется она в узенькой, изломистой улочке, казалось, несовместимой с тем, что по ней ходила она, и после долгие часы быть в приподнятом трепетном состоянии; при виде же Айшат, встречаясь с ее орлино-пронизывающим взглядом, точно бы прожигавшим насквозь, Садыку делалось неуютно, возникало неодолимое желанье — юркнуть за угол, спрятаться, врасти в саманную стенку. Замечая его, замиравшего истуканом, старая Айшат тоже останавливалась, сложив на утолщении палки узловатые, со вздувшимися венами темные руки, говорила скрипуче:
— Уа, бесстыжий! Чего зенки таращишь, стоишь, будто тебя волосяными путами связали? Проходи уж, не мешайся!
…Гибель Ушанова, председателя Совдепа, и его товарищей, которых белогвардейцы, схватив, увезли на теплоходе «Монгол», весть о том, что с ними варварски, дико расправились — сожгли в топке котла, — взбурлила половодьем в Усть-Меднокаменске, с телеграфной скоростью распространилась от дома к дому, в мастерских, на пристани, и в нехотя разгуливавшийся ноябрьский день на Андреевскую стал стекаться, копиться рабочий люд, горожане, — наэлектризованные, взбудораженные. Появились плакаты, транспаранты, заполоскали над толпой красные самодельные флаги, люди двинулись к Ульбинской стрелке, — транспаранты и плакаты возвещали: «Вся власть Советам!», «Долой белогвардейских убийц!», «Беловодью быть красным!»
Садык с товарищами тоже присоединился к шествию. В удивлении он обнаружил, придя утром на пристань, фактически замершую, пустовавшую после захвата города белогвардейцами, что их сотоварищ, тихий и неприметный Захар Хабаров, малорослый, темно-русый и курносый, с пристальными, умными глазами, оказался вожаком: он-то и предложил «выйти, поддержать», и грузчики, вооружившись стальными прутьями, — мол, так, будто трости, — тоже двинулись в толпе по улице.
Дойти людям до стрелки не дали. Спереди стали пятиться, надавливать, докатилось приглушенное, леденящее: «Белоказаки!» Крики людей, гиканье верховых — все смешалось в сознании Садыка, он в полной выключенности не двигался с места, оставаясь посреди выбитой булыжной мостовой; видел, как толпу вытеснили из-за поворота, и люди пятились, отступали; появилась цепь конных, перекрещенных портупейными ремнями, в кубанках, — взвизгивали, опускались свистя нагайки, и Садык понял: хлестали людей. Редели бегущие, и конные были совсем близко, — возбужденные лошади всхрапывали, нетерпеливо вертелись, вздыбливались, — и Садык вдруг увидел впереди, всего в нескольких шагах от себя Бибигуль, — как, почему она оказалась здесь, в толпе? Казак, жилистый, с перекошенным лицом, на лошади темной масти, напирая на жиденькую цепочку людей, яростно нахлестывая нагайкой, казалось, рвался именно к ней, Бибигуль. И вмиг прострелило ту инертную оболочку, и, еще не представляя, как поступит, Садык рванулся вперед, лавируя среди отступавших под натиском конных. И когда оказался рядом — видела ли его Бибигуль, он не знал, — казак занес плетку, Садык кожей ощутил: плетка опустится на спину, на голову Бибигуль в тюбетейке… И он, чувствуя горячее и хриплое дыханье лошади, вскинул высоко над собой железный прут. Резкий удар пришелся по пруту, ременный крученый конец плетки завился вокруг железа, и с хриплым и злым матом, вырвавшимся на выдохе, белоказак рванул плетку, выдергивая из рук Садыка прут. Полуобернувшись к Бибигуль, Садык крикнул: «Беги!» — и плетка ножево полоснула по его спине, сквозь звон в ушах впрессовался нетрезвый голос: