— Всем командам строиться! Стро-и-иться!

С трудом команды построились. Скулили, причитали бабы, нелегко отрывались и мужики от жен, детей, и военком, с застывшими кустиками бровей, наконец нервно-высоким голосом кинул над толпой протяжное: «Сми-ии-рно-о!» Пустырь притих. Устю-жин доложил Куропавину по форме:

— Товарищ первый секретарь горкома партии, команды мобилизованных для отправки на областной сборный пункт построены!

И Куропавин, точно бы повинуясь неведомому строгому зову, торжественно-суровой тишине, тотчас с командой и докладом военкома воцарившейся на пустыре, шагнул к краю кузова полуторки, машинально застегивая на все пуговицы светлый коверкотовый макинтош, невольно подтянулся.

— Товарищи! Сегодня мы провожаем наших рабочих, колхозников, призванных в ряды Красной Армии, призванных по суровой и крайней необходимости, по военной нужде. Да, война, навязанная нашему народу фашистами, отрывает их от нас с вами, от мирного труда, от простых и естественных человеческих забот, от семей и детей, призывает их выполнить долг перед Родиной, защитить ее!..

Произнеся эти первые фразы, Куропавин почувствовал облегчение, — будто отступило то, что мучило, тяготило. Чувство это возникло у него после разговора с первым секретарем обкома Белогостевым — разговора, состоявшегося перед самым отъездом сюда, на митинг. Куропавин пожаловался, заговорил было о трудностях на комбинате, с какими уже столкнулись в связи с мобилизацией. «Ищи новые рычаги, — отсек Белогостев, — поднимай роль соревнования. Не проливай слезы, мобилизация — не прихоть обкома, делай, что война диктует!» Что ж, получил щелчок — поделом! Все ведь это аксиомы, истины, лежащие на поверхности, — сам бы мог догадаться. Но… Белогостев, Белогостев!.. А что бы ты хотел? Каких слов ждал — мягких, добрых, изысканных, прикрашенных да предупредительных? Чтоб тебе и директору комбината Кунанбаеву выражали соболезнование по поводу того, что многие участки оголяются, «под ружье», на фронт призываются опытные специалисты и что пока на комбинате идет все через пень колоду? «Пока… Значит, надеешься, что изменится к лучшему? А разве без веры, убеждения ты жил? Вот и давай настраивайся сам и людей настраивай!»

И он заговорил дальше именно о трудностях, тех обычных сложностях и заботах, какие с неизбежностью возникали с их уходом, с их призывом; об удвоенной и утроенной силе, с которой придется работать, жить только помыслами о войне, чтоб по-большевистски ответить на коварный удар врага… «Спасибо, считай, Белогостеву, а то поди знай, как бы сказал!..»

Начальник станции в форменной красной фуражке поглядывал на карманные часы: надо было закрывать митинг, и Куропавин с волнением, подкатившим к горлу, сказал:

— Громите, бейте немецко-фашистских захватчиков, бейте по-русски, по-рабочему, не посрамите чести свинцовогорцев! А мы тут будем делать все, что война диктует, будем днем и ночью трудиться, чтоб ее, ненавистную, постылую советским людям, быстрее одолеть!

И сделал знак военкому — мол, командуйте. Вслед за тем услышал: «А вот путем прошу порешить!» — и, повернувшись, сбоку увидел: раскалывая толпу, к грузовику протискивалась полная, в ярком красном джемпере женщина, тянула за руку высокого тощего мужика, — тот еле справлялся с грузным самодельным чемоданом. В сбившемся на затылок платке, подступив к откинутому борту грузовика, женщина певуче и высоко сказала в толпу:

— Вот, люди добрые! Как товарищ комиссар дал отказ, — она покрутила головой с растрепавшейся на ветру прической, отыскивая, верно, военкома, — значится, прошу миром и порешить: должен мой муж пойти в Красную нашу Армию, на фронт — али нет? За юбку держаться по этой самой льготе али проклятых фашистов бить?

Толпа загудела в одобрении, оживилась. Посыпались реплики:

— Давай-давай его сюда, Анику-воина!

— Он тя бьет али ты его? Не иначе…

— Хо! Гляди, такая-то почище медведя-шатуна разделат!

Сухощавый мужик в расстегнутом пиджаке, приплюснутой кепке только глуповато ухмылялся.

У Куропавина окончательно растопилась, спала напряженность, и, видя возбужденное распаренно-полное лицо женщины, живо спросил:

— Фамилия-то как?

— Антипин он, стало быть.

— Причина-то в чем? Комиссар почему против? — Куропавин возвысил голос над бродившим гулом толпы, еще не угасшими репликами.

— Льгота, вишь ли… Детей вона! А чё ему дети? Бражку-от, дома сидючи, хлестать… Пушшай повоюет!

Люди вокруг Антипина расступились, и Куропавин приметил, что возле мужика, держась за чемодан и полу отцовского пиджака, жалось трое босоногих мальцов, белобрысых, настороженных.

— Товарищ Антипин, выходит, пьешь? — спросил Куропавин.

— Ну! Известно…

— А на фронт — как?

— Ну! Можна…

Подступивший к борту военком сказал:

— По мобинструкции таким льгота, товарищ Куропавин.

Расслышал или не расслышал Куропавин майора Устюжина — секунду колебался, чувствуя выжидание толпы, мельком отметил изломившиеся брови на высоком лбу жены Антипина, рассеянно-неверную улыбку его самого и, взмахнув рукой, в прежней живости сказал:

— Включите в команду! — И тут же добавил: — Митинг окончен, товарищи!

Толпа загудела, качнулась, хлынула к путям, на которых пыхтел со свистом закопченный паровоз, к распахнутым настежь теплушкам. Ударил медью откуда-то взявшийся оркестр, рассыпая марш «По долинам и по взгорьям». Антипина потянула мужа к строю мобилизованных, — там разноголосо перехлестывались команды.

Куропавин пододвинул с угла стола обычную школьную тетрадку, пометил: «Поинтересоваться Антипиной», а ниже жирно, твердо написал: «Женщины и подростки. Поворот — везде и решительно». В конце вывел три восклицательных знака. Откинулся на спинку стула, желая расслабиться, прикрыл веки, отозвавшиеся ломкой болью.

Хотя время было и не поздним, в кабинете загустела сумеречь, не назойливо обволакивала. Постепенно, в столь редко выпадавшем одиночестве, в непривычной тишине мысли его, исподволь, обретая незримую пока опору, вернули к тому, что бередило его, секретаря горкома, в эти военные месяцы особо.

Особо и настойчиво.

Для него, партийного работника, вставшего на эту стезю давно, прошедшего школу продотрядов, верховодившего в губкоме комсомола, «потершегося» на разных партийных постах, конечно же не было вопроса: отвечает ли партия перед Народом, перед Историей за все, что происходит в стране. Он давал на этот вопрос однозначный, не вызывавший у него и толики сомнения ответ: отвечает за все. В малом и большом. В существенном и несущественном.

Какие же должны быть у такой партии неизбывные, титанические силы! Думая об этом, в воображении лишь отдаленно приближаясь к широте и глубине задач, он, лишенный идеалистического фантазерства, пустого мечтательства, невольно замирал, пытаясь представить себе эти неисчерпаемые силы.

Да, он отвечал на тот вопрос однозначно, и в строгое представление о той общей партийной ответственности неразъединимо укладывалось и представление о своей роли — лишь частице, лишь всего-навсего составляющей, и он боялся даже мысленно преувеличить свои возможности, критически и строго относясь ко всем своим делам, своим поступкам. И, однако, когда-то ему пришло в голову сравнение, показавшееся почти точным: он — диполь, который в электрическом поле ориентируется, настраивается единственным образом.

Единственным и определенным.

Нет, Куропавин вовсе не впадал в притворную самокритичность, в ложное умаление своей роли и своих дел, не испытывал склонности к самоуничижению, которое всегда, как бы тонко ни скрывалось, все же с неизбежностью обнаруживается, — он лишь с возрастом, с опытом выработал умение, свой «магический кристалл», который, как сдавалось, облегчал ему возможность ориентироваться в сложной партийной деятельности.

Размышляя над партийной ответственностью за все, он пытался понять, взвешивая и стократ выверяя на мысленных весах вывод, что всем делам все же не раздашь ровно «по серьгам». Отыскивая разумные и объективные «отвесы» в партийной работе, он постепенно утвердился, как ему казалось, в непреложной для себя истине. Были жестокие и трудные времена, когда партия видела главное — хозяйственную деятельность: в непосильных сложностях поднимала на ноги страну, крепила экономику; когда «колосс на глиняных ногах», как называли тогда недруги нашу страну, взрастал немалыми ее усилиями, обретая не по дням, а по часам иную стать — не глиняную, а звенящую и крепчайшую — стальную.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: