Глядя на его узкое смуглое лицо с лезвиистым узким носом, оттененное черными, со жгучинкой дужками-бровями, на нерусскую строгость и красоту, что отчетливо, до внезапной сладостной боли, отозвавшейся в сердце, она увидела в ту минуту — от мороза, обжегшего их, впалые, бритые его щеки отливали темным багрянцем, — она больше не могла владеть собою: та невменяемость, взлет чувств толкнули ее к нему, и, не слушая его слов, она порывисто обхватила его, стала целовать примороженные щеки, нос, сухой и костистый, чуть выперший островатый подбородок, повторяя жарко, запально:

— Мой, мой! Хоть недолго, одну ночь — но мой! Так и знай, — был мой! И пусть люди видят, пусть, пусть!

И разом затихла, обессиленная, вовсе не думая, как он принял ее признание, ее срыв, как отреагировал, — расцепив руки, пошла, еще не соображая куда, пошла от него, мимо живой человеческой изгороди, среди черневших стволов лип и тополей, взбивая подшитыми пимами наметы снега, припорошенного гаревой сухой пылью.

На душе у нее было безмятежно, возвышенно.

2

По деревянному пешеходному мостку перешла Филипповку; ноздрястый желтоватый лед, отколовшийся от берегов и осевший, был прочным; возле огромной проруби с оплавленными краями какая-то баба стирала белье, колотила прямо на льду рубелем; старая корявая и темная ветла одной половиной сломилась у самого основания, рухнула на лед, раскидав вокруг обломки сучьев: то ли от старости, одряхлев, не выдержала, упала, то ли недавно бушевавшие бураны свалили ее, — все это вскользь коснулось сознания Идеи Тимофеевны.

Она была вся в знакомой воскрыленности и легкости. Когда, миновав тополя в проулке, вышла из-за торца дома, вошла в подъезд, взбежала по деревянной скрипучей лестнице на второй этаж, перед обитой старой мешковиной дверью ей вдруг в испуге, в обрушной остолбенелости пришло: а если, если он дома, встанет вот сейчас в дверях — мол, вы и — зачем?.. Подхлестнутое, колотилось сердце гулко, казалось, прямо по грудной клетке; сжимаясь вся под ватником, утихомиривая сердечный сбой, решила: «Пришла по делу, выручаю Матрену Власьевну, в конце концов, могу и предложить — пусть на время и удалится…»

Открыв дверь ключом, переступив порог, поняла: зря беспокоилась, у страха, известно, глаза велики, — она одна в пустой квартирке, где хозяин бывает явно редко, на бегу, должно, и спать-то является не всегда по военным временам.

…Все делала Идея Тимофеевна быстро, энергично: вытерла пыльный стол, поправила стопку книг, подровняла и приладила исписанные листки, тряпкой аккуратно стерла пыльный налет на карте, водворила на места, в гнезда, флажки, смела в углах паутину, перебрала, взбила матрац на железной кровати, застелила чистым бельем, выпростав из-под одеяла, «напоказ», иссиня-белые хрусткие простыни, какие прихватила с собой; в изголовье вскоре встопырились крутые подушки, тоже свежие, до рези чистые, белые. Потом принялась мыть пол — тщательно, долго натирая сначала мокрой, потом отжатой тряпкой крашеные доски, — они влажно и прохладно сияли.

Да, она все делала ловко, проворно, не испытывая и малой усталости, снижения того прилива, душевного подъема, какие не исчезали в ней, — делала так же, как тогда на даче у Кирилла, когда ее «заметила» Грушица и Кирилл довольно ухмыльнулся: «Считай, приняли!» — но теперь, пожалуй, с еще большей горячностью и не усмирявшимся, даже, напротив, возрастающим волнением. Догадываясь, что в ней вершилось высокое, непостижимое, что было пока не под силу выявить и осмыслить ее сознанию и что воспринималось сейчас лишь ее щедро и безмерно распахнутым сердцем, она улыбалась, сама не замечая этого, новому, словно бы очищающему ее состоянию, и тот возжегшийся в ней как бы от разряда молнии свет лучился, истекая из глубин наружу, заставлял все ее клетки отзываться трепетностью, летуче-неуловимой радостью. И она в изумлении, еще до конца не понимая истоков этого, обнаруживала, что в ней жило ощущение, будто делает она все для себя, точнее, для  с е б я  и для  н е г о.

И когда все уже было готово, завершена уборка, и она, отжав тряпку над тазом, выпрямилась на секунду, еще слыша, как звонко, растягивая интервалы, падали с тряпки в таз мутные капли, думая, что сейчас вынесет таз, тряпку, сольет воду, чувствуя в остром довольстве, что все здесь чисто, блестит, пахнет свежестью, она до странности нисколько не удивилась, когда в дверь постучали. Ей и в голову не пришло в этот миг, что если это он, то, во всяком случае, мог бы не стучать, открыть дверь ключом, явиться по-хозяйски, — такое ей не пришло на ум. «Это он, он!» — отозвалось в горячности там. И шагнула к двери, улыбаясь, распаленная работой, внезапной связью, — нет, выходит, не обмануло ее ожиданье, — в горячности же и думая, как поступит — пропустит его в комнату или сразу обнимет, обовьет руками шею, сделает это молча или что-то скажет, — все сжалось в огненный, сумятный клубок.

Распахнула дверь рывком и — остолбенела: в ношеной коротковатой шинели с байковыми защитными петлицами и зелеными кубарями, в солдатской бобриковой шапке, казалось, неимоверно усохший, с худым, изможденным лицом, на котором резко бросались в глаза будто наклеенные усы, без костылей, — старший лейтенант Горин…

Какая-то рыхлость разом, в один миг вступила в ее тело, — стояла перед ним в простеньком ситцевом платье, личившим ей, делавшим ее почти молоденькой; волосы в беспорядке распушились, лицо хотя горело еще от недавнего возбужденья, спорой работы, однако в напряжении сделалось насупленным, отталкивающим; высоко подоткнутый впереди подол платья открывал чистые красивые ноги, округлые колени.

Что-то дикое, отчаянное скользнуло в его сузившихся, зажестчевших глазах, и он шагнул через порог, захлопывая позади себя дверь.

— Зачем вы, Олег Николаевич?.. — потерянно спросила, отступая.

— Зачем?.. — повторил он сдавленным от напряжения голосом. — Чтоб сказать… люблю вас. Люблю! Это еще тогда, в училище, когда первый раз увидел вас. Хочу сказать, что уезжаю на фронт, но теперь уже в тыловую команду, по ранению. Я готов жениться. Буду счастлив. Счастлив! Прежняя семья тяготила меня. Общего у нас мало. Скорее жена и не ждет меня. А Теплова, думаю, нет. Нет в живых, а мертвые простят…

Слова старшего лейтенанта будто зацепили что-то в сознании, недоброе, презрительное, — он говорит о какой-то любви, зачем, почему? Что ему надо? Клокочущий, непроницаемый заслон поднялся в ее душе, она сдержанно, через силу сказала:

— Не надо, пожалуйста! Вам лучше уйти! — И подумала: сейчас повернется, одернет подоткнутый подол, отступит в глубь комнаты, а он уйдет — что ему больше делать после этих ее слов?

— Я люблю, люблю вас!.. Люблю… Понимаете?! — Он задыхался, должно быть став невменяем, шагнул к ней. Горели страшно глаза, тряслись губы, перекипая пенной слюной, — все повторял эти слова, заведенно, жутко, и она, отстраняясь, пятясь из узкого прохода, и слышала и не слышала их.

— Уходите! Уходите немедленно! — Голос ее взлетел до тревожного срыва.

— Нет! Нет! Прошу вас! Я ведь честно, искренне…

Он уже был близко, и ее обуял страх, опалил, — позади кровать, ей отступать некуда, и что, что ей делать — кричать, звать на помощь?

— Что? Что вам надо? Слышите! Сейчас явится Андрей Макарычев, я люблю его…

В невменяемости, он, скорее, не слышал ее: настигнув, опрокинул на застеленную кровать, цепко держа за руки, в суете сбрасывал шинель, после ремень на гимнастерке, воспаленными губами ловил ее губы, — она рвалась, отводила их, — целовал шею, припадал жгуче к белой коже в распахе ситцевого платья на груди. Она видела почти у своих глаз его расплывшееся, распаренное лицо, — ей бы вцепиться, рвать это лицо ногтями, дотянуться до бледной шеи, однако руки ее, казалось, сдавливали тиски, — кусаясь, упираясь коленями, она еще билась, но чувствовала, что силы покидают ее.

…Отвернувшись к стене, закрыв глаза, она испытывала гадливость и неимоверную злость, душившую ее, и слышала холодной спиной — он не уходил, сидел на стуле. Странные хлопки как бы передавливали сердце, и так же, будто передавленно, приходили и гасли мысли: «Как?.. Как случилось?! Как могло?! И ты… ты?! Грязно, низко, гадко! И все — грязь. Вообще, у тебя грязь — и тогда с Анатолием: изменяла, уже не любя Кирилла. И теперь, теперь — осквернить эти чувства к Андрею! Значит, ты просто — низкое и недостойное существо, мразь поганая, мразь!..»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: