Взорвать обуренный забой оставили Халина и завгора: уходили назад по штреку в раскомандировку уже большей толпой: уходила и бригада горняков.
В раскомандировке разговор не клеился, и в те короткие, но текучие, схожие с вечностью минуты, пока земля здесь, в своей глыби, не отозвалась резиново-сжатым толчком, будто сократился где-то в нервной сполошности ее мускул, пока не ввалились в дверь в одышливости бурщик и завгор, а после и в те два часа, пока ждали — вентиляторы, в натужливости гудя, вибрируя, отсосут пыль и гарь.
И вновь пришли в забой; пахло сладковато-приторно газом, неосевшей, взмученной пылью, и Куропавин тотчас ощутил липко-муторную испарину; он даже не успел осознать — то ли такое с непривычки, вызвано удушливостью, нехваткой воздуха, то ли тем, что увидел в кругах от карбидок, заскользивших по свежей стене скола: отпал был нечистый, не «пятаки» усеивали отвесный скол стены — по ней в четком порядке зияли провалистые, словно черненые, дыры шпуров.
— Заколдовано… — упало проронил Пятков, возвышаясь среди тускло, свинцовой налетью отблескивавших каменно-колотых кусков руды, заваливших подступы к забою. — Треть не дорвали. Опять разбурку делать…
К обеду Куропавин в горком не явился, остался со второй сменой, спросил сниклого, как бы занемелого Сиразутдинова:
— А на других участках? На других горизонтах?
— На седьмом, восьмом тоже не чисто, но в допусках, а делается точь-в-точь, — безразлично-устало отозвался Сиразутдинов, в какой-то как бы магнитной неотвратимости впившись взглядом в скол стены, в черненые дыры шпуров.
Куропавину почудилось: если бы была хоть маленькая надежда на пользу, если бы такое открыло тайну, невысокий, плотный Сиразутдинов, верно, пошел бы на таран, головой бы бил эту ненавистную, в буровых щербинах стену.
Уже к вечеру они побывали на восьмом горизонте, а затем поднялись на седьмой; смотрел Куропавин, расспрашивал, убеждался: да, все делалось так же, как и на одиннадцатом, однако здесь после отпала стаканы от шпуров оставались мелкими, разбурка не требовалась, не терялось впустую время — сменную норму бригады на-гора выдавали.
Удрученно и печально они стояли в забое; гнетущее состояние не исчезало у Куропавина — хотя по натуре своей, по характеру он не был склонен к крайностям, не впадал в унылость и мрачность, теперь же ему казалось, что не сможет одолеть это не свойственное ему мучительное состояние: загадка оказалась сложной, орешек на поверку вышел крепчайшим. Горше всего было сознавать, что получался заколдованный круг, который ни разъять, ни разорвать, неведомо, как подступаться, с чего начинать поиски дальше. Сейчас уйдут и из этого забоя, поднимутся на-гора, разбредутся, и — что дальше?.. Что?!
Какое-то еще не осознанное предчувствие шевельнулось в нем; чем-то далеким, полузабытым отозвалось, потревожило. «Постой, постой!.. Седьмой горизонт… Мать честная! Да ведь где-то забой Петра Кузьмича Косачева, в том тридцать восьмом здесь отыскал его… Ну-ка, вот с кем посоветоваться!»
— Петр Кузьмич Косачев есть? Вернулся с Крутоусовки?
— Вернулся. Ночью встретили, — ответил Сиразутдинов.
— Где сейчас? Отдыхает? — И Куропавин обернулся к завпромотделом Шибаеву. — Поищите, скажите — прошу.
Не заметили, когда подступился сюда, к их группке, сбившейся у поворота штрека, горняк, смущенный от скопившегося начальства, негромко стал что-то объяснять начальнику своего участка, стоявшему с краю, в самом затенении, и Куропавин подсознательно спросил:
— Что там случилось?
Бригадир повторил: в забоях надо бы усилить вентиляцию, суше пошел пласт руды.
— Суше, говорите? — переспросил еще автоматически Куропавин, но в следующий миг ощутил, что это сообщение не отпускало его, цепко держало. — А на нижних горизонтах? — обернувшись, в темноте отыскивал Пяткова, и, встретившись глазами с ним, Куропавин будто выстрелил: — Как у вас, говорю?
— Очень сырая… — чуть слышно ответил тот, корясь перед сердитостью, какая почудилась в вопросе секретаря горкома.
Сделав два быстрых шага к забойщику, Куропавин, испытывая приливно усилившиеся горячительность и нервозность в груди, заговорил:
— А вы не замечали, как получаются отпалы — лучше, хуже? — если рудный пласт идет более влажный. Замечали?
— Ну! — односложно и утвердительно отсек бригадир. Куропавин мельком отметил уже, что он, как всякий бергал, был скуп на слова.
— Что «ну»? Замечали или нет?
— Ну!
— Так что — хуже или как?..
— Знамо, хуже, мокро дык… — невозмутимо ответствовал тот.
Разволновавшись и от этого «перестрельного» разговора с бригадиром и от бередившей теперь сознание мысли, еще как бы путавшейся в шелухе, — все это раздражало, мешало сосредоточиться, — Куропавин вновь отыскал в сумраке синевшие глаза Пяткова.
— Значит, на нижних горизонтах идет значительно мокрее руда? Так понимаю?
— Во много раз. Не сравнить…
— Так слушай, сынок! — Куропавин, не заметив во взволнованности, что опять назвал так Пяткова, заговорил, сдерживаясь, крепясь, однако слова, фразы наливались напорной силой: — А если от этого все? Отсыревают запалы? Неполное сгорание?.. Ведь может? Может, спрашиваю?! — И заметил возвращавшегося Шибаева. — Так есть Петр Кузьмич?
— Пока нету. Попросил, чтоб разыскали.
…Часа через два, уже в горком, позвонил Косачев; поздравив его с возвращением из Крутоусовки, с новым рекордом — «Будем, будем чествовать», — Куропавин хотел объяснить, рассказать о пришедшем выводе, но бурщик перебил:
— Дык чё уж, не перемаслить — оно тоже не резон!.. А на одиннадцатом рассказали! Кажись, правильно выходит: сырость! Оно и не срабатывает вовсю.
— Так что надо делать, Петр Кузьмич?
— Што? Вон послали ужо, проверим-от!.. Утром в аптеку наведался, лекарства кой-какие надо… Так-от видел, резиновые напальчники лежат. Вот и спробуем!
— Напальчники?
— А чё ж, бывало! Не гнушались-от. Отпалим — дык поглядим…
…Куропавин допоздна сидел в кабинете с работниками аппарата: подбивали дневные итоги работы. Звонок мелодично и негромко прервал Куропавина, как раз и подумавшего в эту самую секунду, что отпалку ночная смена на одиннадцатом горизонте должна уже произвести, пора бы и сообщить, что там; поднявший трубку заворготделом передал ее Куропавину, пояснил: «Сиразутдинов!»
— Что там у вас?
— Неожиданно, товарищ Куропавин! Отпалы идеальные — до пятаков!
Холодок потек по жилам загустелым соком-живицей к ногам Куропавина, и он, стараясь взять себя в руки, сладить с нежданной дрожью, молчал, а Сиразутдинов, возможно расценив молчание секретаря горкома как понуждение услышать от него подробности, волнуясь, пояснял, как опять досконально забуривали, сверяли схемы, расчеты, как увязывали капсюли-детонаторы в «резиновую одежу» — в напальчники.
— Только в аптеке напальчников оказалось немного… Что после делать? — тревога прозвучала в голосе Сиразутдинова..
Попрощавшись с ним, наказав передать спасибо Косачеву, Куропавин попросил соединить его со Шрейдером, управляющим аптеками, старым, седым человеком.
— Вы-то мне и нужны, Исай Борисович! Много на базе резиновых напальчников? Можете сказать?
Видно, недоумевая от такого интереса со стороны секретаря горкома, тот протянул неуверенно:
— Товар старый, неходовой… Не знаю, может, и залежался.
— Вот сообщите утром о всех наличных запасах. — И добавил: — Да, пожалуйста, точно!
— Я-асно… Сделаем, товарищ Куропавин!
Было без десяти два часа ночи, и Куропавин почувствовал тягучую расслабленность, усталость, машинально подавил пальцами виски, сказал:
— Что ж, товарищи, до утра.
Партком заседал на третий день после возвращения из Крутоусовки Петра Кузьмича. Сидел Косачев за столом строгий и собранный, выбритый «безопаской», в чистой сатиновой серой рубашке, но пиджак — обычный, будничный, из простой хлопчатобумажной ткани, даже примятый: явно с умыслом оделся дед Косачев, как про себя подумал Андрей Макарычев, — не хотел выглядеть слишком праздничным. Приветственные слова Андрея Макарычева с новым рекордом он выдержал, глядя в стол, запятнанный чернильными и жировыми потеками, и хотя левый глаз его смотрел спокойно, открыто, вроде бы даже выдавая равнодушие к происходящему, над правым же глазом кустистая и жесткая, будто истертый голик, бровь наплыла низко — глаз из-под нее глядел сурово, осуждающе: «За делом, паря, звал, дык и правь дело ужо». Однако привычные укрощать буйства перфораторов, а в свободное время держать у верстака сапожный молоток, руки бурщика оказывались явно «не в своей тарелке», выдавали подлинное состояние: исчерненные от въевшейся пыли, сильные, с ладонями-лопатами, они то ложились на край стола, на ситец, и пальцы с растрескавшимися ногтями сучили и двигались, то прятались вниз, под стол, будто Петр Кузьмич, устыдившись, убирал их с глаз долой.