Смешок прошел, прокатился возле трибунки, будто первый неокрепший гром, кто-то поддакнул: «Этт так — хучь и не бергал!» Куропавин выручил. «Попробуем! — возвысил весело голос — Он человек рабочей косточки, поймет!» Гулом одобрения поддержали его.
Мухортка трусил по пустырю, примыкавшему к Филипповке, — речка угадывалась по мерному притушенному ворчанию, по частокольной цепочке желтолистых тополей. У Андрея Макарычева были все основания для доброго душевного расположения, однако что-то там скребло, щемило, и он приходил к выводу: вот, верно, от того взгляда Кати, какой перехватил случайно и нежданно, когда стоял у стола президиума рядом с Сиразутдиновым. В желтоватом рассеянном свете различались лица только тех людей, кто стоял близко к президиуму, в первых и вторых рядах. Больше было женщин, они как раз сгрудились слева от стола, укутанные толстыми шалями, закрывавшими лоб и подбородок, и Андрей в какой-то момент, скользнув по терявшейся в сумеречи плотной толпе женщин, вроде бы и не заприметил никого из близких, отвернувшись, вслушался в слова очередного выступавшего бурщика, — этот оказался пословоохотливей: говорил о Сталинградской битве, о том, сколько народу уже полегло, сказал, что «брательник там убит». Какая-то странная неловкость, точно бы ему вдруг стало совестно оттого, что так мельком, пусто скользнул взглядом по женским сбитым рядам, коснулась Андрея, и, движимый этим чувством, он снова посмотрел туда, с опаской, с ожиданием подвоха вел взглядом по головам, лицам, и в какой-то момент будто в нем слабо протек электрический разряд: еще в точности не угадывая лица Кати, понял, что натолкнулся на ее взгляд. Наконец различил в глухой шалевой повязи ее лицо, прочитал и опаливший его горький упрек: «Ну, видишь, что делается, как дерутся, умирают люди, а ты все здесь, отсиживаешься…»
Именно это он прочитал в ее глазах. Она отвела взгляд первой, и Андрей Макарычев, еще в державшей его оцепенелости, смотрел, точно бы надеясь, что она еще поглядит, он увидит, поймет иное, поймет, что вообразил ошибочно. Однако Катя не только больше не взглянула в его сторону, она, будто вспомнив, что должна уйти, попятилась в задние ряды, растворилась в толпе.
«Черт возьми, — думал он теперь, пытаясь сбить скребущую сумятность, — глупость же, глупость! Не могла она так думать. Не может! Ей же известно, что ты хотел, хотел! Но не волен сам решать, это не в твоей власти!» Однако успокоения не наступало, не развеивалось ощущение какой-то виноватости, и Катин взгляд не исчезал перед его мысленным взором — прожигал с живой, осязаемой укоризной.
День клубил пепельными, утяжеленными, с обвислыми брюшинами тучами, они как бы даже остановились, не двигались, между ними, в рваных прогалах, морозной синью проступало небо; знобисто опахивало, когда наскальзывала тень, и все слабо оживало, когда дрожки, скрипя рессорами, выносились в световой остывший поток.
Настроение Андрея Макарычева точно бы передалось меринку: втягивал дрожки по наезженной колее в проулок в унылой неторопкости, опустив голову, — космы сивой гривы, свешиваясь, всхлестывали по черному с краснинкой, косившему глазу. Натужась, преодолев кювет, Мухортка вынес дрожки на взгорок, и улица, обсаженная малорослыми пихтами, черными издали, открылась в сонливой дремоте, кутаясь сизой роздымью.
Он не обратил внимания на то, что позади его окликали, слышал и не слышал какой-то женский голос, но мало ли кого звали, кого это касалось? Заскрипели, завизжали рессоры дрожек по деревянному мостку; должно, Мухортка затянул шаг, дрожки задержались, и Андрей Макарычев более явственно услышал оклик, оглянулся и увидел на пустой улице Агнию Антипову: неуклюже махала, делала знаки — погодить. Придержав лошадь вожжами, Андрей выжидал, плохо соображая, зачем понадобился почтальонше Антипихе.
— Кличу, кличу… Чё, глухой? — прерывисто, в запальности и одышке, уже совсем подкатываясь, выдавила она.
— Подвезти, что ль? Куда надо, Агния?
Колодой, в обессиленности, она навалилась на задок дрожек, отлаживала дыхание — сипло, точно кузнечный мех, ходила вся под громоздким одеянием.
— С ног-от сбилась, думала, тут, в проулке, и полягу… — заговорила она, обратив смугло-цыганистое лицо к Макарычеву. — Такое дело… Кумекаю: тебе надо отдать, и никому боле. Мне тот грех на душу? Скоко, их уж взяла?
— Какой грех? — предчувствуя недоброе и раздражаясь, переспросил он и невольно передвинулся на сиденье от Антипихи. — Что, говори!
Ее истертая брезентовая сумка на широком ремне свисла со спины. Агния, шмыгнув носом, порылась синюшными пальцами в сумке, достала белый прямоугольник, захлюпала носом, вскраснелись, замокрели глаза.
— Костя, брательник твой… После Васьши-от.
— Что Костя?! — в боли, перехватившей силком горло, вскрикнул он, деревенея весь под коротким пальто, и уже чужой, будто чугунной рукой взял извещение. Напрягши глаза, увидел фиолетовыми чернилами вписанную фамилию, инициалы: «Макарычев К. Ф.» и ниже печатную строчку:
«Пал смертью храбрых в боях за Родину. Похоронен в районе Дубровно, Смоленской области…»
— Как бы-от тетке Матрене, матери твоей?.. Как отцу Федору аль Катьше? Как тако?! — захлебывалась слезливо Агния. — Так чё уж, сам уж…
В одеревенелости — голос Антипихи, скребущий, неприятный, слышался из дали дальней — ему горячительно являлось: «Вот тебе, вот тебе, все и разрешилось — убит… Похоронен! Как сказать отцу, матери?.. Как? Права, права Антипиха! В глаза как смотреть?» И что-то вдруг взорвалось в нем, руша деревенелость в теле, теменью ударив в голову, застилая глаза. Он рванул вожжи, круто осаживая меринка назад, разворачивая дрожки на сто восемьдесят градусов. Сбрасывая сонливость, почувствовав волю, Мухортка взял в карьер. Оставшись позади, Антипиха еще темнела сморозившейся колодой, потом поворот проулка закрыл ее.
…Он ворвался в кабинет военкома без стука, ринулся к столу, за которым в напряжении сидел майор Устюжин, бросил перед ним на бумаги извещение, хрипло, на срыве заговорил:
— Видел это?! Видел, товарищ Устюжин?.. Второе уже в нашей семье! Второе!.. Видел, говорю?
— Видел, — морщась, сумрачно отозвался майор.
— Так что? Что делать, скажи?!
Сморгнул совсем по-детски, растерянно Устюжин, потупился.
— Не знаю, товарищ Макарычев, — развел руками над столом. — Но… должно, работать.
Захлебнувшись, Андрей отшатнулся, будто от прокаженного, ринулся назад, в дверь.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Клеть, привычно позвякивая и поскрипывая, чуть вздергиваясь, будто кто ее мягко подталкивал, опускалась ходко, проскальзывала горизонты, возникавшие из сырой сквозняковой полутемени ствола, просторно и широко раздававшиеся хоздворами, заставленными бочками, «козами», вагонетками, плескавшие в глаза светом электричества, и Петр Кузьмич был молчалив и сосредоточен. Отсеклись теперь, отодвинулись куда-то и проводы в бытовке, напутствия — серьезные и шутливые, десятки рук, какие тянулись к нему, пожимали его руку, хлопали по брезентовке, просто вскидывались в приветствии, — за многие годы работы в забоях у него выработалось непреложное свойство: вошел, встал в клеть — и, считай, в забое, в деле, о деле и думка, о том и голове болеть. И она «болела»: в памяти прокручивалось, как в замедленном немом кино, что и как будет начинать в незнакомом забое новой шахты, в каком порядке и последовательности пойдут подготовка и само забуривание, какие мелочи не должен упустить не только вначале, но и после — на каждом этапе пробивки шпуров; как будут заряжать; да не изветрилась бы из памяти влажность пласта, когда зачнут оснастку «боевиков». Под постук и ритмичное позвякивание, под мягкую люфтовую качку клети в направляющих он вновь и вновь перебирал в памяти привычные детали, не замечал ни клетьевой тети Паши, вернее, Павлины Калистратовны, соседки по улице, еще не старой женщины, но полной, огрузлой, с двумя мясистыми бородавками на подбородке, одетой в семь одежек и оттого будто мяч поддутый; ее все — и стар и мал — звали тетей Пашей; муж ее, шорничавший до войны на конном дворе, теперь бедовал где-то на фронте. Не замечал и ребят, своих подручных, притихлых, сосредоточенных, точно и на них снизошло осознание предстоящего: Гошка, держась за металлический поручень клети, хмурился, поигрывал, как все Макарычевы, черными, лаково взблескивавшими бровями; Лешка Сырнов — постарше Гошки, но пониже, коренастей, — верно, вот-вот призовут, оденут в красноармейскую форму — тоже сводил белесые короткие брови по-мальчишески старательно; у Лешки дефект — в детстве угодили ему лаптой по носу, перебили его, и он сросся с изломом; Сырнов слегка гнусавил, «съедал» окончания отдельных слов, однако парень с понятием, ловкий, ценил его Косачев.